Опыт своих столкновений с Персидским царством древние греки обобщили таким образом: «Один на один перс может победить грека; двадцать персов против десяти греков устоят с трудом; тысяча же всегда побежит от сотни». И история греко-персидских войн всегда подтверждала справедливость этого правила. Если нам понадобятся другие примеры неподчинения законов войны законам арифметики, то на полях сражений той же Юго-Западной Азии их можно набрать в достаточном количестве.
Середина VII века до P. X. Вавилон – небольшая провинция огромной Ассирии. 50 лет спустя он уже владеет всем Двуречьем, Сирией, Палестиной, частью Аравии и границы его омывают воды трех морей.
Примерно в это же время в соседней мидийской державе на северном берегу Персидского залива кочуют мало кому известные племена. Но вот проходит сто лет – и под ударами персов падают Мидия, Киликия, Лидийское царство, а затем и сам могущественный Вавилон.
Вряд ли Кир и Дарий Первый слышали когда-нибудь о маленькой Македонии. И вряд ли они поверили бы, что двести лет спустя созданное ими многомиллионное государство окажется беспомощным перед 30-тысячным греко-македонским войском.
Это непостижимое соотношение – несколько десятков тысяч против многих миллионов – повторится здесь еще не раз.
Немногочисленные арабские племена завладевают Ираном, Двуречьем, Палестиной и Египтом в какие-нибудь тридцать лет.
Безвестные закаспийские кочевники – огузы – отнимают у арабов в 1055 году Иран, захватывают резиденцию халифов – Багдад, отбивают у Византии почти всю Малую Азию и основывают государство Великих Сельджуков.
Но еще 200 лет спустя 40-тысячного корпуса монголов оказывается достаточно для сокрушения могущества сельджуков.
Примерами подобных военно-арифметических парадоксов полна не только история Юго-Западной Азии, но и история любой другой части света. Египет, завоевываемый то гиксосами, то ливийцами, то эфиопами, многомиллионный Китай, вынужденный терпеть гуннских, сяньбийских, монгольских, маньчжурских правителей, норманны, захватившие половину европейских престолов, – во всех этих ситуациях победители не только не имели превосходства в численности и вооружении, но, как правило, были отсталыми в техническом отношении. Можно сказать: зато они были дики, свирепы, кровожадны и внушали неодолимый ужас своим изнеженным цивилизацией противникам. Но чем тогда объяснить военное превосходство культурных венецианцев над полудикими турками? непобедимость швейцарской пехоты? поход 10 тысяч греков через всю Персию, описанный Ксенофонтом? битву при Пуатье (1356), где 8 тысяч полуголодных, загнанных в ловушку англичан разбивают 60 тысяч французов и берут в плен их короля? битву при Плесси (1757), где более чем 50-тысячная бенгальская армия была рассеяна тремя тысячами англичан и сипаев?
Мужество, стойкость, воинское искусство, выносливость, готовность скорее умереть, чем отступить с поля боя, – все это так. Но откуда же оно берется, мужество солдата? Почему у одних его такой избыток, а у других едва хватает на то, чтобы не разбежаться при виде облака пыли, поднятой неприятелем? В каком тайнике человеческой души спрятан источник воинской доблести?
Все, что мы можем узнать о человеческой природе из мировой истории и литературы, из летописей и романов, из мемуаров полководцев и военных отчетов, дает нам один и тот же ответ: мужеством, чувством чести, гордым презрением к смерти может обладать только человек свободный. Когда Демосфен говорит, что Македония – жалкая страна, «где даже раба порядочного нельзя купить» (24, с. 116), он сам не замечает, насколько смысл его слов не соответствует их презрительному пафосу. Нельзя купить порядочного раба – значит, дух свободы в народе так силен, что рабство для него немыслимо. И вскоре вся отравленная рабством Греция смогла убедиться при Херонее (338 год до P. X.), чего стоит такой дух свободы в бою.
Только от человека свободного мы можем ждать подлинной, непоказной храбрости на поле боя. Иными словами, от человека с обширным социальным я-могу. Социальное же я-могу мы договорились мыслить как сумму реальных прав, предоставляемых человеку законом, обычаем или укладом общественной жизни. Возникает вопрос: возможно ли в принципе выработать численный эквивалент, характеризующий социальное я-могу любого члена исторического Мы? Достаточно универсальный, чтобы можно было сопоставлять между собой, скажем, социальное я-могу кочевника и социальное я-могу человека индустриальной эры? Достаточно определенный, чтобы сумму всех социальных я-могу членов общества можно было выразить с его помощью в виде некоего суммарного мы-можем, характеризующего уровень свободы в рассматриваемом Мы?