Потому, отвечают революционеры и ниспровергатели, что верховная власть узурпирована кучкой проходимцев, радеющих не о благе народа, а об утолении своего властолюбия, страшащихся малейшего проблеска свободы в своих подданных, готовых жизнь и имущество любого из них принести в жертву своекорыстным интересам. Достаточно свергнуть власть, и расширение социальных я-могу. немедленно произойдет само собой. И примеры, приводимые ими, окажутся не менее убедительными.
Понятно, что и те и другие находятся в гуще политической жизни, что страсти борьбы ослепляют их и мешают быть объективными.
Но и теоретики, оглядывающие движения народов со стороны, не дают нам единого и обоснованного ответа на этот вопрос.
«Очевидно, — заявляет Аристотель (с несвойственной ему голословностью), — что некоторые по природе рабы, а другие по природе свободны… Так как варварские народы и вообще племена, населяющие Азию, по природе своей суть люди более рабского характера, чем эллины и народы, живущие в Европе, то деспотическое правление они переносят без всякой неприязни» (4, с. 15, 132).
«Латинские народы, — опровергает его Густав Лебон двадцать три века спустя, — мало заботясь о свободе, но очень много о равенстве, легко переносят всякого рода деспотизм, лишь бы этот деспотизм был безличным» (45, с. 51).
Начиная с девятнадцатого века готовность народа к расширению социальных я-могу стали определять понятием «зрелость». Например, о колониальных народах часто говорили, что они не созрели для независимости, для свободы… (И результаты послевоенной деколонизации подтвердили, что в большинстве случаев так оно и было.) Наоборот, признание «зрелости» народа в рамках многонациональной империи порой выражалось в предоставлении ему особых прав и привилегий (конституции, дарованные русским царем Польше и Финляндии). Наиболее прозорливые историки (Бокль, Моммзен, де Куланж) все внимательнее вглядывались в феномен «зрелости», учитывали его как самостоятельную политико-историческую силу, выделяли ситуации, при которых власть, пытавшаяся начать наступление на свободы подданных, наталкивалась на стойкое молчаливое сопротивление народа.
За неимением лучшего я тоже воспользовался термином «зрелость» в первой части книги. Однако смысл этого понятия сводился до сих пор, в сущности, лишь к констатации факта: там, где народ расширил свои социальные я-могу и удержал их при помощи устойчивых политических учреждений, там мы считали себя вправе сказать: оказывается, он созрел для свободы. Но так как ведущим принципом этой работы взято отыскание связи «между историческими событиями м свойствами мельчайшей молекулы каждого из этих событий — индивидуальной человеческой воли», мы должны спросить себя: каким же особым свойством должна обладать отдельная личность, входящая в данное Мы, чтобы, суммируясь в тысячах и миллионах людей, свойство это вылилось в трудно уловимое понятие «зрелость народа»? И есть ли такое свойство?
Или зрелость создается слиянием обычных всем известных добродетелей и достоинств — доброты, мужества, честности, выдержки, ума, прозорливости?
Может быть, для тех, кто живет сейчас в государствах с обширными социальными я-могу, вопросы эти представляют чисто академический интерес. Но для тех, кто в силу рождения оказался зажатым в тесные колодки социальных несвобод, нет вопросов более личных, жгучих и злободневных. Ибо смысл их: что я, лично я, должен сделать с собою и ближними своими, чтобы приблизить желанное «созревание»? Поэтому, разворачивая свиток истории, мы задаем их себе все снова и снова с неослабевающей страстью.
Каким свойством должен был обладать древний афинянин и не обладать житель Сиракуз, чтобы в Афинах могла установиться прочная демократия, а в Сиракузах удерживалась тирания?
Чем отличались в средние века итальянцы, жившие во Флоренции, Генуе, Венеции, Болонье и прочих городах-республиках, добившихся свободы, от итальянцев Милана, Рима, Неаполя, терпевших единоличных повелителей?
Почему на заре русской истории Псков и Новгород начинают двигаться в сторону расширения социальных я-могу, а остальные княжества — в сторону сужения?
Почему за созывом испанских кортесов в 1520 году последовало восстание комучерос, сначала отдавшее всю страну в руки восставших, а через год кончившееся позорным поражением под Випьяпаром и полным торжеством абсолютизма Габсбургов, и точно такой же созыв английского парламента в 1640 году вылился в упорную семилетнюю гражданскую войну, закончившуюся свержением абсолютизма Стюартов?
Почему демократия Соединенных Штатов Америки, раз установившись, сразу обрела устойчивость и продолжала развиваться, несмотря на внешние и внутренние потрясения, а Франция столько раз возвращалась к монархическому тоталитаризму?
Почему, наконец, и в наши дни так много цивилизованных и культурных государств, воображавших себя «созревшими», — Германия, Россия, Испания, Греция, Чили — не выдержали испытания свободой, буквально выпустили ее из рук?