Отец заставил меня согнуть ноги, собрал и затянул тынзеем, как горловину мешка, подол моей малицы. Так мне стало теплее, согрелись и ноги.
— Ну? Лучше? — спросил он, и в голосе его слышалось недовольство, досада.
— Тепло, но… все равно вода…
— Вылезай и из капюшона, ныряй весь в малицу, — приказал он.
Потом он меня сунул ещё во что-то похожее на мешок, видимо, в доху из оленьих шкур — совик, — и мне стало тепло, хотя рубаха на мне была мокрой до нитки. А вскоре меня, не спавшего всю ночь, украл незаметно сон. Проснулся я от сильных толчков и понял, что мы едем — прыгает на кочках и сугробах нарта.
— Берите своего пастуха! — словно издалека донесся голос отца.
— Ой, хосподи! Ой! — услышал я крик матери.
— Ой, беда-то! Во-от беда-то! — вопила испуганно бабушка. — И что за грех за нас уцепился?! Опять ведь парень-то ушел[6]
! Как же будем жить?!Я лежал, боясь шелохнуться, с нетерпением ждал, что ещё скажут. Но… шумно распались узлы тынзея — и я, мокрый от пота, вывалился из совика и малицы на латы возле танцующего пламени костра. От яркого света заслезились глаза, мне лень было даже шевельнуться.
— Жив! — выдохнула всей грудью мать и в смешном поклоне опустилась на колени возле меня, будто я для неё был живым сядэем — идолом.
— Ти… ти… ти… — хлопала себя ладонями по согнутым коленкам бабушка, сидевшая на лукошке. Она, видимо, хотела что-то сказать, но от радости ничего не получалось, кроме: — Ти… Вот…
— Толковый будет пастух, — очень серьезно сказал отец. — А это ничего, что так получилось — всё у него впереди. Мужик всю ночь глаз не сомкнул. А погоду я сам проглядел.
Днем у меня начался жар, я слег и в самую пору куропачьего тока провалялся в чуме.
2. ЧЕЛОВЕК АКИМ
— Слово-песня по ветру неслось. У Ивняковой реки за чум зацепилось. Зацепилось за кончик шеста и в чум опустилось. Жили в нем старик и старуха. Двое жили. Детей у них, видно, не было — нет о них речи, — начала, как обычно, бабушка после утреннего чая, когда догорели в золе последние угли и в чуме стало прохладно.
— Это были, бабушка, ты и наш дедушка, который умер, да? — дернуло меня за язык.
Бабушка замолчала. Она долго смотрела на меня то ли зло, то ли обиженно. Нахмурившееся вдруг её лицо постепенно ожило, и она сказала:
— Нет, внучек. Это — сказка. Давным-давно это было. Умей слушать.
Мне стыдно стало, но на языке у меня был новый вопрос:
— Давным-давно мы, конечно, тоже были?
— Нет, внучек: другие люди жили. Нас тогда и на свете не было, — она потрогала за ухом. — Но души наши, конечно, были. Душа — она не умирает. Она через много-много лет в другого человека вселяется.
— Как это — другие люди? Разве, кроме нас, есть ещё люди?!
У бабушки округлились глаза. Она развела руками:
— Много людей. Разных. Но ты…
— Рассказывай, — смутился я. — Я больше не буду.
— На берегу большого, как небо, озера жили в одиноком чуме старик и старуха, — снова начала бабушка.
Я как будто видел этот чум, сгорбившегося старика, щуплую старушку с круглым лицом, то есть всё-таки видел своего умершего недавно деда и свою бабушку.
— Детей у них не было, — повторила бабушка. — Были ли у них олени — неизвестно. Птицы, конечно, были: их полно в тундре. И в большом, как небо, озере, возле которого стоял чум старика и старухи, жили только две рыбы: Щука и Хариус.
— Только две?! — удивился я.
Бабушка взглянула на меня, покачала головой.
— Да, только две: Щука и Хариус. Дружно жили рыбы. Еды хватало. В воде много трав озерных, ракушек полно, жучков, червячков — всё рыбе еда, но как-то Щуке захотелось чего-то более сытного, вкусного. Долго она думала, чего ей хочется, но в гневе на свою безмозглость хватанула зубастой пастью Хариуса и съела. Старик и старуха поймали неводом рыбу-щуку и съели её. С тех пор и стали звать их Пырерками — Полущуками. Пошли дети, тоже Пырерки, — кончила бабушка.
— И — всё?! — с досадой спросил я, готовый слушать хоть целый день.
— Всё, — подтвердила бабушка, подняла глаза к макодану и добавила: — Вот почему мы и не едим щуку: от неё пошел род Пырерков. По отцу-то вы — Паханзеды, но ваша мать…
— Пырей[7]
! — чуть не оглушила меня Сандра, ворвавшаяся в чум с улицы.— Да, смотрит она глазами рода Пыря, — задумчиво сказала бабушка. — Вы тоже наполовину Пырерки.
Мы криками загнали в юрок — маленький загон — смирных, объезженных быков. Отец вывел из юрка на вожже пять оленей, запряг их, и после короткого чаепития мы помчались в сторону, где ночует солнце. Олени бежали, играя ногами, будто радовались своему легкому, красивому бегу, хотя теперь они, комолые, напоминали огромных мышей с большими ушами, потому что на просторе, если смотреть на упряжку со стороны, у комолых оленей во время бега ноги кажутся короткими.
— Поехали мы, сын, в Пэ-Яха, — обернувшись ко мне, сказал отец, улыбнулся в рыжие усы и добавил: — Теперь в нашей тундре дороги мимо Пэ-Яха нет и не будет.