Для Метелло работа была не только источником существования. Она нравилась ему. Но не меньше, чем работа, ему нравились девушки. После близости с Микелой его тянуло к более чистым чувствам. Влюбляться он еще не собирался, но ему хотелось погулять, «перебеситься».
Как ни тяжела работа каменщика, на лесах стройки дышится полной грудью, словно в деревне. Чем выше поднимаешься, тем все меньше становится город: сверху его можно окинуть одним взглядом. Видишь людей, снующих взад и вперед, среди них девушек — портних, вышивальщиц, табачниц… С ними нетрудно познакомиться. Их не смущает, что ты еще должен призываться: если у тебя есть профессия, они готовы и подождать.
И это тоже заставляло Метелло с нетерпением думать о том дне, когда он сможет сбросить с плеч бадью чернорабочего и взять в руки кельму и отвес каменщика. А впрочем, что говорил ему Келлини? «Чем искусней ты будешь в своем деле, тем яснее увидишь, что тебя эксплуатируют».
Келлини он больше не встречал. Тому дали четыре года «за непредумышленно нанесенные ранения». Каменщики, знавшие Келлини, отзывались о нем с большим уважением, и теперь, вспоминая все, что он говорил, Метелло яснее понимал смысл его слов. Достаточно было принять их за жизненное правило и применить к условиям работы на стройке, чтобы сразу же стать на сторону своих товарищей, боровшихся против злоупотреблений десятника. И в то же время надо держаться середины — никогда не быть первым в наступлении и последним в отступлении, чтобы потом не раскаиваться, если дело дойдет до кандалов. Впрочем, он вовсе не собирался бороться за идеи своего отца и Бетто, потому что не хотел, чтобы его постигла та же участь. Время покажет, насколько осуществимы были его намерения.
Он видел, что анархистов становится все меньше, силы их распылены, многие из них сосланы, а ряды социалистов растут и они все больше привлекают внимание полиции.
Социалисты были ему ближе, чем анархисты. Это были люди, сделанные совсем из другого теста, с более ясными идеями, хотя, может быть, менее образованные и, поскольку каждый содержал семью, менее щедрые. Впрочем, на слова они не скупились.
И все же, если разгорался спор, один-единственный анархист, даже самый ничтожный и безграмотный (а они, в том числе и те, кто занимался ремеслом, почти никогда не были безграмотны), мог потягаться с целой группой социалистов.
— Вот скажи, верно или нет, что чем больше народа будет участвовать в совместной борьбе, тем скорее настанет день, когда в мире не будет больше классов, не будет угнетаемых и угнетателей?
— Предположим, что так, — отвечал анархист.
— Как это предположим? Ты не увиливай, а скажи прямо: коллектив — это сила или нет?
— Коллектив — это стадо. Коллектив — это овцы, которым нужны пастух, собака и палка. Личность же свободна в своих действиях.
— Ты рассуждаешь, как капиталист.
— А вы рассуждаете, как попы!
И спор переходил в драку. В лучшем случае анархисту говорили:
— С тобой нельзя спорить. Вы, анархисты, — поэты.
Они были поэтами, а не обыкновенными людьми, у которых умишко хоть и небольшой, но зато они знают, как и на что его употребить. Если на работе подружишься с анархистами, они в лепешку расшибутся, чтобы обучить тебя класть кирпичи, последнюю рубашку с себя снимут, как это не раз делал Бетто, лишь бы помочь товарищу в беде. Каждый из них был человеком не от мира сего, «поэтом», как любил повторять Метелло. Но даже самому кроткому анархисту, который мухи не обидит, ничего не стоило бросить бомбу, устроить кровавую резню. Они проповедовали экспроприацию и в то же время были самыми порядочными людьми, каких когда-либо встречал Метелло. Порядочные люди попадались ему все реже.