Белые холмы были бы отрезаны от мира, если бы их не пересекала железнодорожная линия Париж — Лион — Марсель. Ей мы обязаны стремительным прохождением по утрам и вечерам двух поездов, закрытых, как сейфы, влекомых дымящими и свистящими локомотивами. По капризу расписания эти поезда — один из Парижа, другой из Марселя — встречаются в наших пределах как встречные метеоры, принося шум и ярость в наши бледные серебристые лимбы. Я лелею надежду, что рано или поздно один из этих метеоров совершит здесь вынужденную остановку. Опустятся окна и высунутся головы, растерянные и напуганные странной и зловещей местностью. И тогда я встану перед ними, свалившимися с другой планеты, и произнесу речь. Денди отбросов сообщит им, что они умерли. Что они только что перешли на тот свет, на изнаночную сторону света, и вычеркнуты с его лицевой стороны. Что настала для них пора согласовать мысли и нравы с той изнанкой жизни, к которой они отныне принадлежат. Затем двери откроются, они спрыгнут один за другим на насыпь, и я ободрю их, дам совет при первых шатких и робких шагах посреди отбросов их прежней жизни.
Но то мечта. Поезда проносятся, плюясь и завывая, как драконы, и ни один человеческий знак не уделяется нам.
Сам я живу в вагоне, оборудованном под бытовку. Невозможно каждый вечер возвращаться в приличное место для жительства. Я сплю на широком матрасе, лежащем на доске, соединяющей сиденья одного купе. У меня тут есть вода, огонь, свет — бьющий с шипением кобры из голой ацетиленовой горелки. Это новый для меня опыт и еще один шаг к погружению в отбросы. Каждый день шабашники, привозимые грузовиком из Энтрессена, где они живут в бараках дорожных рабочих, доставляют мне все необходимое, согласно списку, который я им вручаю накануне. В первый вечер я не прислушался к данному мне совету плотно закрыть все отверстия в вагоне. Ночью меня разбудил перепуганный Сэм. Сначала я подумал, что идет дождь, услышав со всех сторон мелкое и торопливое шлепанье. Зажигаю свет: повсюду крысы. Они бежали черными волнами по коридору и по открытым купе вагона. Наверное, они перебежками передвигались по крыше. К счастью, мое купе было заперто. И все же мне пришлось двадцать минут сражаться с крысихой, которую я в конце концов проткнул Флереттой. Как она проникла внутрь? Узнать это мне не дано. Но я не скоро забуду крики этого монстра, корчи которого сгибали Флеретту, как удилище. Ганеша, Ганеша, хоботастый идол, я взывал к тебе в ту ночь, пытаясь заговорить твоего тотемного зверя! Затем я забаррикадировался в своем купе с Сэмом и дохлой крысихой, опасаясь, как бы из ее распоротого брюха не полез целый выводок крысят, — в то время как пасюки осаждали нас в адском шабаше. Как пение петуха мгновенно кладет конец пляске смерти, так гул утренних поездов подал им сигнал к отступлению. Меньше чем за три минуты все они исчезли в тысячах и тысячах нор, усеивающих белые холмы. Я понял причину их внезапного отступления, выкинув в окно труп своей жертвы. Едва ее раздутое тело плюхнулось на кучу гнилой картошки, как на него тут же устремились одна, потом две, три чайки, камнем упавшие с неба. Эти крупные чайки пепельного цвета, тяжелые и неуклюжие, как вороны-альбиносы, бросали друг другу кровавый ошметок, в конце концов лопнувший, разметая вокруг себя кишки и зародышей. Впрочем, я мог заметить, что случай это совсем не единичный. Повсеместно запоздавшие крысы преследовались, окружались, подвергались нападению, затем разрывались на части отрядами чаек. Потому что день принадлежит птицам, — и они единственные хозяева серебряных холмов. Вечером проход поездов дает сигнал к перемене ситуации, ибо ночь принадлежит крысам. Чайки тысячами разлетаются на ночевку на отлогих берегах Беррского пруда, или же забираются в Камаргу, разоряя кладки яиц розовых фламинго. Горе раненым или ослабевшим птицам, замешкавшимся в отбросах после встречи вечерних поездов! Их окружают орды крыс, перегрызают горло, раздирают в клочья. Вот почему там и сям на холмах натыкаешься на пучки пуха и клочья перьев.