Ухудшение состояния здоровья Деборы проявилось в неожиданной и обманчивой ремиссии. Она потребовала немедленного возвращения в Тунис. Казалось совершенно естественным, что я буду сопровождать их, тем более что один из двух матросов решил остаться в Венеции. Сколько дней длился переход? Десять, двадцать? Кроме коротких заходов в Анкону, Бари, Сиракузы и Сфакс, путешествие длилось как будто вне времени. Только прикасаясь к земле, мы снова обретали календарь, тоску, старение. Без колебаний признаюсь: все, что во мне, — вопреки моему желанию — разделяет одержимость Поля неподвижностью, вечностью, чистотой, все проявилось во время этого долгого оцепенения, расцвело ненадолго. Ясное, пронизанное солнцем небо, легкий северо-западный бриз погружали нас в блаженное небытие. Портшез Деборы перенесли на заднюю палубу, под плетеный навес. Большой парусник, грациозно наклоненный к лазурным волнам, женщина, превратившаяся в тень изможденная — остались только лоб и глаза, — закутанная в плед из верблюжьей шерсти, легкий трепет воды у борта, белая полоса за кормой, где мы? Как будто заключены в марине, слегка наивной, идеализированной, безвкусной. Ральф, в роли капитана, совершенно изменился, он был хозяином корабля и отвечал за все, что на нем происходило, за наши жизни. Он выпивал, но пьяным его не видели… Мы мгновенно повиновались его нечастым и точным приказам. Каждый день был пустым и до такой степени похожим на предыдущий, что, казалось, мы проживаем его снова и снова. Конечно, мы продвигались к цели, но наше продвижение — не было ли оно похожим на стилизованное, подвешенное в вечности, запечатленное в камне движение дискобола? Как будто для того, чтобы счастье мое было полным, состояние Деборы стабилизировалось. Я переживал абсолютное путешествие, вознесенное до высот непредставимого совершенства. Это путешествие было предназначено именно мне. Не помню, чтобы когда-нибудь я чувствовал такую полноту жизни. Зачем же мы в конце концов достигли цели? Как только на горизонте появился Хумт-Сук, небо заволокло тучами. У Деборы случился приступ, она стала страшно задыхаться. Когда мы высадились в Эль-Кантара, прямо в песчаную бурю, она агонизировала. В то же самое время она прервала свое молчание.
Для человека в лихорадке и состоянии одержимости, все ее высказывания были очень четкими, связными, почти разумными.
Сияющее солнце, триумфально сопровождавшее нас всю поездку, исчезло. С часу на час стена свинцовых облаков росла на горизонте. Увидев это, Дебора задрожала, она ломала руки, обвиняя себя, как в преступлении, в том, что так надолго покинула свой сад. Она боялась за свои олеандры, чье будущее цветение было под сомнением, если во время не удалить увядшие цветы. Она волновалась — были ли подрезаны азалии, засыпаны ли землей луковицы лилий и амариллисов, разделили ли их пополам, были ли вычищены от ряски и лягушачьей икры бассейны. Эти бассейны были предметом ее особой заботы, потому что в их водах плавали небесно-голубые нимфеи, нильские кувшинки, и вытягивавшие длинные стебли с папирусным зонтиком лазурные гиацинты, и, как венец, — крупные белые цветы лотоса, расцветающие только на один день и оставлявшие плод — забавную капсулу с дырочками, как у солонки, где потрескивали зерна, дарующие забвение. Можно было прийти к заключению, что Джерба и есть тот остров лотофагов, где спутники Улисса забыли о своей родине. Но полагаю, что одна только Дебора восстановила древнюю растительность этой земли, там нигде не найдешь лотосов, кроме как в ее саду.