— Садитесь там, — сказала она Филиппу, указывая ему скамью о трех ножках, стоявшую около большого, украшенного резьбою камина, в чистом очаге которого не было и следов огня. С другой стороны стоял стол орехового дерева, на витых ножках, а на нем лежало в тарелке яйцо и с десяток ломтиков хлеба, твердых и сухих, старательно нарезанных чьей-то скаредной рукой. Две скамейки, на одну из которых села старуха, были придвинуты к столу, из чего можно было понять, что приход Филиппа застал этих скряг за ужином. Корнелиус пошел притворить два железных ставня, чтобы закрыть, вероятно, те потайные окошечки, через которые они с сестрой так долго рассматривали, что творится на улице, и вернулся на свое место. Мнимый Филипп Гульнуар увидел тогда, как брат и сестра по очереди степенно обмакивали свои ломтики хлеба в яйцо, с той же точностью, с какою солдаты через равные промежутки времени погружают в артельный котел свою ложку, — причем яйцо расходовалось с большой осмотрительностью, чтобы его хватило на все ломтики. Этот процесс совершался в молчании. Во время еды Корнелиус с такой обстоятельностью и с таким вниманием разглядывал мнимого новичка, как будто взвешивал старинные золотые монеты. Филипп испытывал такое чувство, словно ледяной плащ окутал ему плечи; ему до смерти хотелось оглядеться вокруг, но, с тонкой расчетливостью, которой требуют любовные приключения, он остерегался бросить даже мимолетный взгляд на стены, понимая, что если Корнелиус перехватит этот взгляд, то не оставит любопытного юношу в своем доме. Итак, он довольствовался тем, что скромно устремлял глаза то на яйцо, то на старую деву, а иногда смотрел на своего будущего хозяина.
Казначей Людовика XI был похож на этого монарха и даже перенял от него некоторые жесты, как это бывает, когда люди живут вместе и чем-либо близки друг другу. Слегка поднимая густые брови, которые обычно почти закрывали его глаза, фламандец бросал ясный взгляд, проницательный и твердый, как у людей, живущих в молчании, привыкших к постоянной сосредоточенности. Тонкие губы, собранные оборочкой, придавали ему невероятно лукавый вид. В нижней части лица было что-то лисье; но высокий крутой лоб, изрезанный морщинами, казалось, свидетельствовал о больших достоинствах, о душевном благородстве, которое опыт отучил от взлетов, а жестокие уроки жизни, вероятно, заставили запрятаться в самые сокровенные тайники этого загадочного существа. То, конечно, не был простой скряга, и его страсть, должно быть, скрывала в себе глубокие наслаждения и никому не поверяемые мысли.
— По какому курсу ходят венецианские цехины? — внезапно спросил он своего будущего ученика.
— По три четверти в Брюгге, по одному в Генте.
— Какой фрахт на Шельде?
— Три су парижского чекана.
— Нет ли чего нового в Генте?
— Разорился брат Лиевена Герда.
— Вот как!
Издав это восклицание, старик прикрыл колени полой своей одежды — он был облечен в просторную судейскую мантию из черного бархата, спереди открытую, с пышными рукавами и без воротника. Одни лохмотья остались от роскошной переливчатой материи некогда великолепного костюма, сохранившегося от тех времен, когда мэтр Корнелиус был председателем трибунала по имущественным делам — должность, исполнение которой принесло ему вражду герцога Бургундского. Филипп не чувствовал холода, он вспотел под своей сермяжной сбруей, с дрожью в сердце ожидая новых вопросов. Благодаря своей хорошей памяти он твердо усвоил краткие наставления, данные ему накануне одним евреем, который был ему обязан жизнью, человеком, отлично знакомым с повадками и привычками Корнелиуса, и до сих пор этого было достаточно. Но дворянин, в пылу своих замыслов ни в чем прежде не сомневавшийся, уже начинал видеть все трудности смелой затеи. Торжественная серьезность и хладнокровие страшного фламандца подействовали на него. К тому же он чувствовал себя под замком и ясно понимал, что главный превотальный судья всегда готов предоставить виселицу в распоряжение мэтра Корнелиуса.
— Вы ужинали? — спросил казначей, но таким тоном, в котором звучало: «Не вздумайте ужинать!»
Несмотря на этот выразительный оттенок в голосе брата, старая дева встревожилась; она посмотрела на молодого человека, словно измеряя взглядом емкость его желудка, и, чтобы что-нибудь сказать, произнесла с притворной улыбкой:
— Ну, и черные же у вас волосы — чернее, чем хвост у чорта!
— Я поужинал, — ответил Корнелиусу дворянин.
— Ладно! Приходите ко мне завтра, — сказал скряга — Давно уже я привык обходиться без помощи ученика. Впрочем, утро вечера мудренее.
— Ах, клянусь святым Бавоном! Милостивый государь, я — фламандец, я никого здесь не знаю, уличные цепи уже натянуты, меня посадят в тюрьму. Но, разумеется, добавил он; спохватившись, что проявляет слишком большую настойчивость, — если вам угодно, я уйду.
Имя св. Бавона странно подействовало на старого фламандца.[1]
— Ну, ну! Клянусь святым Бавоном, вы ляжете здесь.
— Но… — сказала старая дева, приходя в беспокойство.