Он оседлал своего старенького "Ижачка" (в Серпухове Кстин слыл одним из "центровых" байкеров, а мужественная профессия только поднимала его авторитет) и отправился в Москву. Почти полдня ушло на то, чтобы найти указанный адрес – незаметный переулок в районе Лубянки. Наверное, если бы он поехал на "Москвиче", доставшемся от отца (старик "четыреста двенадцатый" был еще крепок и уверенно стоял на всех четырех колесах), то не смог бы пересечь и Садовое кольцо.
За эти несколько часов он понял, что Москва не предназначена для того, чтобы ездить по ней на автомобиле, хотя глаза говорили обратное – тучи машин, как стаи разноцветных мух, метались от светофора к светофору; на первый взгляд, безо всякой видимой системы, но, приглядевшись, он понял, что у этой игры есть свои правила. Он мог их усвоить, но вряд ли смог бы по ним играть. Мотоцикл оказался наилучшим выходом; к тому же от раскаленного асфальта поднимался такой жар, что в "Москвиче" он чувствовал бы себя, как курица в духовке.
Столица в очередной раз поразила его четко спланированным безумием жизни огромного мегаполиса, и Кстин стал подумывать, что неделя – это, пожалуй, слишком много.
Как оказалось (да он так и подозревал с самого начала), вызывали его не в родное министерство, а в Контору. Найдя в маленьком переулке неприметное двухэтажное здание голубого цвета, Кстин на входе предъявил свои документы доброму молодцу со звездами прапорщика на плечах, тот снял телефонную трубку, доложил, и началось.
Три часа без единого перерыва он раз за разом рассказывал все, что знал. Вежливый молодой человек в белом халате и очках заинтересованно кивал, записывая каждое его слово, а потом говорил: "И все же, давайте вернемся к самому началу". И Кстин возвращался, думая, что рассказать больше нечего, но каждый раз всплывала какая-нибудь новая, упущенная им ранее, деталь.
Молодой человек радостно улыбался, словно получил в награду за свое усердие мороженое, и повторял: "Давайте еще раз вернемся к самому началу".
В конце концов Бурцев не выдержал и заявил, что, может быть, оставим что-нибудь на потом? Ведь впереди еще целая неделя?
Молодой человек согласился, снабдил его талонами на обед в ведомственной столовой и направлением в общежитие, после чего простился до завтра, хотя на следующий день была суббота, и Кстин планировал ознакомиться с Москвой. Его надежды не оправдались. Он приходил и в субботу, и в воскресенье, и в понедельник и так далее – вплоть до следующей субботы. Правда, он беседовал с молодым человеком с девяти утра до двух; остальное время было в его полном распоряжении. Исключением стала среда – человек в белом халате перенес их встречу на вторую половину дня.
Во вторник он познакомился с Мариной. Тогда же, во вторник, спустя пять минут после того, как он ее впервые увидел, Кстин понял, что влюбился. А в воскресенье – уехал. Уехал, как он думал, навсегда.
– Оставайтесь с нами, мы прервемся на блок рекламы.
Лицо мужчины выглядело сосредоточенным и одновременно – отрешенным; словно он знал гораздо больше, чем мог сообщить телезрителям.
На самом деле – обычная уловка ведущего еженедельной информационно-аналитической программы; собственно говоря, именно за это его и ценили – за умение делать умное лицо.
Некоторые коллеги на конкурирующих каналах умели говорить дрожащим, словно на грани эмоционального срыва, голосом; другие – вовсю эксплуатировали нарочитую бесстрастность; третьи умудрялись в коротком комментарии наделать столько оговорок, что под конец и сами забывали, что же они хотели сообщить, ну, а коньком Кирилла Истомина была фирменная недоговоренность.
Приблизительно это выглядело так.
Канал А. Ведущая, округлив от притворного ужаса глаза, готовая вот-вот сорваться на рыдания, сопровождаемые осторожным (чтобы не помять манжеты дорогой блузки) заламыванием рук, всхлипывала: "А дважды два…"… делала паузу, будто собираясь с духом… "ЧЕТЫРЕ!!!". Это звучало, как самая большая трагедия в ее жизни; впечатлительные старушки, сидевшие перед экраном телевизора, начинали утирать глаза и креститься.
Канал Б. Импозантный мужчина с благородной проседью и аккуратным зачесом, медленно выговаривая слова, произносил: "Дважды два – четыре". Делал он это сухим бесцветным тоном – зато ни у кого не возникало сомнений в его правоте. Собственно, их не возникло, даже если бы он сказал: "Пять". И даже если бы он, посмотрев бумаги, лежавшие на столе, поправился: "Простите. Четыре", все равно его авторитет остался бы непоколебим.