В какой-то из дней, когда я особенно остро ощутил эту тревожную метаморфозу, я пошел в музей Гюстава Моро. Это негостеприимное место рядом с вокзалом Сен-Лазар, которое закрыто по выходным и еще один день посреди недели (а также в течение всего августа), и поэтому посетителей там еще меньше, чем можно было бы предположить. В общем, одно из тех мест, о которых ты узнаешь где-то в третий приезд и собираешься посетить на четвертый. Этот набитый картинами и рисунками дом Моро завещал государству, и с тех пор государство через не хочу его оберегает. Я часто туда приходил — это было одно из моих любимых убежищ.
Как обычно, я предъявил свой студенческий
Наверху была просторная студия с угольно-черной печью, которая, наверное, сохранилась здесь еще со времен Моро и которая жарила неимоверно. По стенам висели законченные и наполовину законченные картины, в большинстве своем — огромные полотна с изобилием сложных деталей, являющие собой именно ту странную смесь глубоко личного и публичного символизма, которая так привлекала меня в то время. В массивных деревянных шкафах со множеством тоненьких ящиков хранились предварительные зарисовки к картинам. Ты открывал эти ящики — и там, под стеклом, словно бабочки из коллекции, лежали эскизы. Щурясь на свое собственное отражение, ты разглядывал запутанные карандашные линии, в которых проступали детали, впоследствии превратившиеся в золотые и серебряные украшения, сияющие диадемы, нагрудники и ремни, усыпанные драгоценными каменьями, инкрустированные мечи — обновленные и отшлифованные варианты античных и библейских легенд: пронизанные эротизмом, приправленные должной жестокостью — вся палитра сдержанной невоздержанности.
— Искусство для дрочки, правда? — Английский язык, наглый и громкий голос с дальнего конца студии. Я вернулся к предыдущему шкафчику и еще раз рассмотрел чернильный набросок к «Женихам»; потом еще один, в сепии, оттененной белилами.
— Настоящий сюрреализм. Налет потусторонней мистики. И какие женщины… амазонки. — Еще один голос, снова мужской, но более медленный и глубокий, готовый искренне восхищаться. Я заглянул еще в несколько ящичков, но теперь мое внимание рассеялось, и я уже не был полностью сосредоточен на рисунках. Я невольно прислушивался к разговору этих филистеров[92] — с карманами, все еще набитыми всякой дешевенькой ерундой из магазина беспошлинных товаров в аэропорту, — которые медленно обходили картины на том конце студии.
— Но все равно это искусство бессодержательное и несерьезное, правильно? — Опять первый голос. — Мертвая форма.
— Ну, я не знаю. — Второй голос. — Мне кажется, ему есть что сказать, разве нет? И он говорит очень многое. Вот эта рука очень даже выразительная.
— Ты опять со своим эстетизмом, Дейв.
— В нем явно чувствуется потворство своим желаниям и слабостям. — Третий голос. На этот раз женский, тихий, но явно высокий. — Но мы, наверное, многого не понимаем. Мне кажется, тут нужно знать контекст. А это кто, Саломея?
— Не знаю. — Опять второй голос. — А почему она держит его голову на цитре? Насколько я помню, она таскала ее на блюде.
— Поэтическая лицензия? — Девушка.
— Может быть. — Снова второй голос, Дейв. — Хотя посмотри на пейзаж на заднем плане. На Египет совсем не похоже. И кто эти пухленькие пастушки с явным гомосексуальным уклоном?