— Понимаю. Как не понять…
Омнибус приблизился к тротуару. Я поманил Кейт, и мы сошли как раз рядом с двухколесной пролеткой, ожидавшей седоков.
Открыв дверцу, я помог своей спутнице вскарабкаться внутрь. Когда я сел с нею рядом, голова у нее была откинута, веки смежены. Над нами что-то зашумело — я посмотрел вверх и увидел, как в крыше сдвинулась маленькая панель, образовалось квадратное окошечко и в нем появился глаз, половина второго глаза, покрасневший от холода нос и часть больших обвислых усов.
— К главному почтамту, — сказал я, вынул часы, нажал кнопку и, откинув крышку, бросил взгляд на циферблат. Было почти пять. — За полчаса довезете?
— Почем я знаю, — ответил извозчик с отвращением, цокнул языком и дернул поводья. Мы выбрались на середину улицы. — Движение нынче что ни день, то хуже, никогда теперь ничего не знаешь. Попробуем — может, еще проскочим вниз по Пятой до Вашингтон-сквер. А там свернем к Бродвею и минуем эту чертову надземку — извините, мадам, за грубость…
Я тоже откинул голову на подушки и закрыл глаза. Я уже насмотрелся вдосталь, места для новых впечатлений почти не осталось. Но когда панель в крыше задвинулась, я не сдержал улыбки: все-таки Нью-Йорк во все времена останется Нью-Йорком.
10
Цок-цок, цок-цок… Медленно, ритмично били копыта по плотно утрамбованному снегу, чуть громче и звонче — по булыжнику, и цокот их действовал успокаивающе, как и мерное, с легкими толчками, покачивание пролетки на рессорах. Я начал приходить в себя, кое-как совладав с избытком впечатлений, и время от времени даже открывал глаза.
Затем я услышал в отдалении исступленный звон колокола, он нарастал с каждым ударом, а когда мы пересекали Тридцать третью улицу, достиг прямо-таки сумасшедшей силы. Кейт судорожно выпрямилась, а я повернулся и увидел, как прямо на нас несется упряжка огромных белых скакунов с развевающимися гривами; оглушительно стуча подковами, они везли красную с бронзой пожарную машину, кучер изо всех сил хлестал кнутом, и за повозкой осталась плоская лента белого дыма, как за кораблем. Наш извозчик стеганул своего коня и дернул поводья, чтобы убраться подобру-поздорову с дороги. Пожарная машина промчалась через пятую авеню, сверкая красными с позолотой спицами, и все кучера и ездовые натягивали вожжи, уступая дорогу. Через четыре-пять кварталов мы опять услышали тот же звук, теперь уже с другой стороны, и я сообразил, что Нью-Йорк 1882 года, город деревянных балок, перекрытий и стен, освещается и отапливается открытым огнем.
Движение становилось все гуще и гуще. И вдруг мы с Кейт резко столкнулись, пролетка притормозила и юзом пошла к тротуару. Дернулась, проехала еще чуток, я услышал яростную ругань извозчика, опустил окно и высунул голову; шум на улице стоял невообразимый.
Мы были у перекрестка Пятой авеню с Бродвеем, и экипажи со стороны Бродвея вливались в наш поток, что еще представлялось возможным, или пытались пересечь его, что выглядело просто невозможным. Каждый экипаж, за редким исключением, имел по четыре колеса, на каждом колесе имелись железные ободья, грохочущие и скрежещущие по булыжной мостовой, и у каждой лошади — четыре подкованных, грохочущих копыта, а об управлении движением никто и не помышлял. Стучали, сталкиваясь друг с другом, колеса, стонало дерево, трещали цепи, скрипела кожа, кнуты щелкали о лошадиные бока, люди кричали и ругались, и вообще ни одна из улиц, какие случалось мне видеть в двадцатом веке, не была и в половину так шумна, как эти.
Наконец мы пробились через перекресток, и подковы мерно зацокали дальше по Пятой авеню.
— Надо бы светофоры поставить, — крикнул я извозчику.
— Чего, чего?
— Поставить сигнальные огоньки, чтобы регулировать движение, — сказал я, но он, естественно, смерил меня недоуменным взглядом и притворил окошечко в крыше.
Главный почтамт занимал треугольный участок напротив сада ратуши, там, где в Бродвей вливается улица Парк-роу. Пока мы с Кейт шли до центрального подъезда, нас разбирал смех: здание было такое нелепое, сплошные окна да декоративные колонны, поднимающиеся на все пять этажей до самой крыши, а на крыше разместились башенки, обшитые кровельной дранкой, чугунные перила, пузатый купол и еще флагшток, на котором реял длинный остроконечный штандарт с надписью «Почта».
Внутри здания оказались кафельный пол, медные плевательницы, темное дерево, матовые стекла и газовый свет. Мы обнаружили исполинскую панель с вычурными прорезями для писем, и подле каждой прорези таблички: «Центр», «Бруклин», «Стейтен-Айленд», «Пригородный район»[9]
; особые прорези предназначались для писем, адресованных в каждый штат и каждую территорию, а также в Канаду, Ньюфаундленд, Мексику, Южную Америку, Европу, Азию, Африку и Океанию. Позади этой исполинской панели скрывалась еще стена с тысячами личных пронумерованных почтовых ящиков. Было уже больше половины шестого; мы с Кейт заняли позиции по обе стороны панели и стали ждать.