Вокруг великого реформатора было неуютно всем. Античеловеческое начало связывало нарождающуюся систему и ее создателя. Человеческая одержимость Петра, страсть и темперамент воплощались в конструировании бесстрастного и безжалостного механизма. Здесь было страшное и для самого царя противоречие, дьявольский парадокс.
Милюков, вслед за Ключевским, убежденно говорит о тяжком одиночестве Петра последних лет. С фатальной последовательностью большинство ближайших к царю людей вызывали его гнев и недоверие. Существовать в общественном пространстве, которое возникало вокруг Петра, было мучительно. Недаром, как мы знаем, столь многие мечтали о его смерти. Отношение к личности царя и к возводимому им государству неизбежно связывалось в сознании людей. Тот же Милюков, глубоко проникший в психологическую подоплеку болезненного конфликта Петра и его соратников, говорит о "полном равнодушии ближайших сотрудников к самому существу того дела, которое они вели; и чем их положение становилось прочнее и обеспеченнее, тем сильнее обнаруживалось, что они преследуют только личные, своекорыстные интересы. В другой форме, это были совершенно такие же враги реформы, как и те, от которых царь надеялся спастись назначением доверенных людей на ответственные посты"[44]
.Милюков не анализирует специально обстоятельства и причины "дела Алексея", но очень тонко очерчивает положение, возникшее сразу после убийства царевича и подавления — физического и морального — и тех, кто на него ориентировался, и — удивительно! — тех, кто его губил.
В конце концов против царя составился какой-то молчаливый, пассивный заговор, не ускользнувший, разумеется, от его наблюдательности и только обостривший у него желание порвать паутину. В 1719 году, отправляясь в одну из поездок, Петр прорвался и сказал — не кому-нибудь, а таким старым слугам, как Меншиков и Апраксин, — что ему отлично известно, как в сущности они несочувственно относятся ко всем его мероприятиям; что умри он, — и они не прочь будут бросить завоеванные провинции и Петербург и оставить на произвол судьбы флот, который стоил ему столько труда, крови и денег.
Петр подозревал, и, как выяснилось через несколько лет, не без оснований, и "нового человека" Меншикова, всей своей судьбой, казалось бы, устремленного в европейское будущее, и родовитого поклонника старины Апраксина в планах куда более ретроградных, чем известная нам программа Алексея.
Дело было не в ущербности этих людей, а в жизненной пагубности того направления и того темпа, которые Петр задал реформам. Ими двигал простой инстинкт самосохранения, который неотвратимо утрачивала создаваемая Петром система.
"История с Монсом[45]
в 1724 году, — писал Милюков далее, — открыла Петру окончательно глаза на то, как страшно он одинок и изолирован. Он колебался между желанием уничтожить все, рассыпав кругом страшные удары, — и сознанием невозможности начать так поздно все опять сызнова, с пустого места. Единственным возможным исходом из этого трагического положения была смерть"[46].Как тут не вспомнить конец Ленина?!
Аморализм личного и государственного поведения больших и малых персон проистекал, помимо прочего, из их двойственного отношения к сюзерену. Они не могли устранить его, многим из них такая мысль казалась кощунственной, к тому же между Петром и остальными стояла гвардия — коллективное альтер эго царя-реформатора. Но и жизнь под его рукой становилась для них все тяжелее. Потребность в протесте принимала дикие формы расхищения государственного достояния. Стяжательство становилось уродливой заменой органичной для каждого из них формы деятельности. В стяжательстве была необходимая им "теплота", внятный их душе человеческий оттенок, в противовес железной холодности возникавшей системы…
Не зная других способов, Петр сдерживал корыстное буйство своих соратников и бунтование уверенных в его антихристовой природе низов, ужасавшихся наступающему на них чудовищу, с помощью палки, и только палки, — гвардии, армии, дыбы, кнута, плахи.
Реформатор-европеец князь Дмитрий Голицын, стоявший за Алексеем, уже знал, что эти механические "сдержки" ненадежны и для страны разрушительны, что нужно принципиально менять характер "сдержек". Об этом догадывались многие. Даром ли через двенадцать лет после убийства царевича Алексея, казни Ки-кина, ссылки князя Василия Долгорукого сотни аристократов и простых дворян поставили свои подписи под конституционными проектами, не только ограничивающими самодержавную силу, но и вводящими все общественные силы в новые, гибкие соотношения европейского типа.
Буйный Ягужинский, генерал-прокурор, главный блюститель петровской машины в последний период, как мы увидим, будет в январе 1730 года просить членов Верховного тайного совета "прибавить как можно воли", то есть ограничить самодержавие. Но те, кто страдал и от деспотизма самодержца, и от неистовства ягужинских, были еще более заинтересованы в законном регулировании общих взаимоотношений.