— Ну, положим, не всегда.
И они разом засмеялись. Затем вновь прозвучало отрывистое и, как вдруг показалось мне, неловкое: «Удачи!», сопровождавшееся кратким рукопожатием, и собеседники разошлись в разные стороны, а я остался стоять дурак дураком на своем карнизе, провожая взглядом вначале одну, затем другую темные шляпы с широкими полями — все, что я видел во время этой встречи, все, что вообще можно было увидеть с единственного места, где я мог бы спрятаться. Старая, можно сказать, представительная берейторская шляпа уплывала той дорогой, откуда появилась, и исчезла на Двадцать второй улице. А через Бродвей к Мэдисон-скверу удалялись шляпа Z, затылок Z, спина Z — вот он уже затерялся среди деревьев, а я все торчал на стене «Флэтирон-билдинг», силясь осознать, осмыслить то, что произошло. Z исчез насовсем, иной подсказки, чтобы отыскать его, у меня нет и не будет. Первая мировая война? Что ж, я никогда и не верил до конца, что один человек сумеет каким-то образом предотвратить это громадное событие; в сущности, в самой этой мысли было что-то абсурдное, и мне оставалось лишь пожать плечами и спуститься на тротуар. Но как же Уилли? Этого я еще не знал; это предстояло обдумать.
Такси не было видно, и я, повернув прочь от каменной громады «Флэтирон-билдинг», пошел пешком. Z для меня был потерян, но ведь оставались Тесси и Тед, верно? Они здесь, в Нью-Йорке 1912 года, на Бродвее — так мне всегда рассказывали. Тогда почему же я их не нашел? Переходя Двадцать восьмую улицу, я глянул налево и увидел — всего в квартале от себя — светящуюся надпись над входом в «Театр Пятой авеню». В этот миг надпись погасла, но я застыл на тротуаре как приклеенный, потому что чуть дальше в этом же здании все еще светился над дверью одинокий фонарь, белый и круглый, и я сообразил, что это служебный вход. Я заколебался. Меня так тянуло домой, к семье, и я мог бы вернуться хоть нынче же ночью, пойти на Бруклинский мост, и не пройдет и часа, как я… Однако я свернул налево и двинулся к этому одиноко горящему фонарю.
Так и есть — на зеленой двери белела размытая надпись «Служебный вход», и я остановился на тротуаре перед дверью, не зная, что делать дальше. Дверь распахнулась, и на улицу уверенным шагом человека, знающего, куда и зачем он направляется, вышла молодая женщина; судя по обилию грима, оставшегося на лице, она принимала участие в сегодняшнем представлении. Я сделал неглубокий вдох, толкнул дверь указательным пальцем, мгновение подождал — и осторожно вошел внутрь.
21
Я прошел коротким темным коридором, поднялся на три дощатые ступеньки и увидел дремлющего швейцара. Проскользнуть мимо него? Не стоит: я понятия не имею, куда мне идти и что я намерен сделать; меня изловят и выставят с позором. Я глянул на спящего, бесшумно вынул свой бумажник, извлек оттуда двадцатидолларовую купюру и сложил пополам. Зажав ее в кулаке, я изобразил, как мог, смиренно-нетерпеливую улыбку, которая должна была подчеркнуть, что я человек безвредный, и похлопал швейцара по колену.
Он не шевельнулся, лишь чуть-чуть приоткрыл глаза — он явно привык к тому, что его застают спящим, и привык изображать, что вовсе не спит. Он одарил меня твердым уверенным взглядом, и я сказал:
— Прошу прощения, не мог бы я увидеться с… — С кем? Я назвал единственное имя, которое было мне известно: — С Голубиной Леди?
Швейцар уже собирался покачать головой, осведомиться, кто я такой и все прочее, но я, не глядя на свою руку, словно она действовала совершенно самостоятельно, протянул ему сложенную купюру. Швейцар глянул на деньги, на меня, и взгляд его сделался жестким и колючим. Я понял, что допустил промашку: он углядел желтую оборотную сторону банкноты и цифру «20»; сумма была крупная, раз в десять крупнее возможной, и это его насторожило. Тем не менее он поглядел на деньги; лежавшие на его ладони, поколебался и встал.
— Подождите здесь.
Я остался один на маленькой дощатой площадке размером примерно десять на десять футов. Направо виднелась темная сцена, маячили краешки множества декораций, подымались в темноту какие-то таинственные веревки. Из коридора, куда удалился мой приятель-швейцар, доносилось женское пение. Кто-то рассмеялся легким, профессиональным, добродушным смехом. Какой-то мужчина выругался — без особой, впрочем, злости. На кирпичной стене слева от меня висела доска для объявлений, и я подошел к ней — полюбопытствовать, что написано на приколотых кнопками листках.
На одном из них был напечатан список выступлений, размечено время выходов в дневном и вечернем представлении. Объявление, напечатанное типографским шрифтом на картоне, — у меня было время переписать его, — гласило: