Долорес вышла на крыльцо, неся на фирменном подносе «Кока-колы» разномастные стаканы; за нею Мод несла на другом подносе чашки и чайник. Затем мы поудобней устроились на ступенях, прихлебывая каждый свое. Я издали видел, как со стороны Восьмой авеню медленно шагает мальчик с двумя жестяными ведрами, а еще дальше, на Восьмой, виднелась пивная на углу, откуда, видимо, он и появился. Славно было сидеть вот так, потягивая пиво в компании этих людей. Потянуло ночным холодком, но никто не двинулся с места, и в этой непринужденной тишине я вспомнил вдруг газету, которую прочел утром, — газета многословно комментировала борьбу Тафта и Рузвельта за место кандидата от республиканцев, были в ней и статьи о тревожных событиях в Европе. Однако люди, сидевшие сейчас рядом со мной на крыльце своего пансиона, жили в ином мире, и только этот мир был для них важен. Участвовали ли они в выборах? Подозреваю, что нет, и я мог бы побиться об заклад, что во всем доме позади нас, в комнатах, где они жили, не отыщется ни одной газеты, которая не называлась бы «Вэрайети» или «Биллборд».
Начался непринужденный, ленивый, с легким привкусом сплетничанья разговор. Я услышал об одном актере по фамилии Спэрроу; похоже было, что все присутствующие знали его или, по крайней мере, о нем слыхали. Его номер был уникален. Он выходил на сцену и бросал в публику апельсины, помидоры и прочие мягкие плоды. Затем он вставлял в рот вилку, и публика начинала швыряться в него всем этим мусором, а он старался поймать его вилкой. Он, конечно, часто промахивался, и очень скоро его лицо и костюм были залиты овощным соком и давленой мякотью. А еще всегда в публике находился кто-нибудь, кто уже видел его номер и прихватил с собой картофелину либо репу и обстреливал его этими «снарядами». Обстреливал метко, твердой рукой целясь прямо в лицо. Хочешь не хочешь, а приходилось ловить. Вилкой. И если он промахивался, а такое случалось, ему же хуже: дело заканчивалось подбитым глазом или раскровененным носом. У него был собственный коврик для сцены, и одевался он всегда в черно-белый клеенчатый костюм. А когда он покидал сцену, направляясь за кулисами в свою гримуборную, все от него шарахались, расчищая дорогу.
Другой номер назывался «Шерман и Морисси» — комические акробаты на трапеции в смешных костюмах. Главным их трюком были падения. Они падали с натянутой на высоте в шесть футов проволоки на сцену, поодиночке и вместе. Затем они начинали злиться, дрались и падали снова. И все эти падения были настоящими — тут никак нельзя было сфальшивить. Они расшибались так сильно, что не могли выдержать на сцене дольше восьми минут — как сказал Бен, самый короткий номер в истории варьете. Вернувшись в гримуборную, они хватались за бинты и мази, вытаскивали друг из друга занозы и приводили себя в божеский вид для следующего выступления.
Должно быть, было заметно, как я потрясен, потому что Долорес улыбнулась и сказала:
— Это же варьете, Сай. И всегда лучше выступать, чем оказаться за бортом.
Разговор немедленно перешел на неудачников, бедолаг, которые не могли больше получить ангажемента — худшее, что может случиться с актером варьете. Человек, которого почти все они знали, постепенно скатывался от промежуточного положения во второй сорт, пока наконец вовсе не остался без ангажемента. Друзья научили его изображать витринный манекен. Он стоял в витрине с выбеленным и разрисованным лицом, неподвижный, как самый заправский манекен. Затем он стучал по стеклу, привлекая внимание подходящего прохожего, который останавливался поглазеть на него — и тогда он отвешивал неловкий механический поклон, сопровождавшийся судорожной механической улыбкой. И снова застывал, абсолютно неподвижный. У витрины собирались зеваки, стучали по стеклу витрины, мальчишки корчили ему рожи, надеясь заставить его улыбнуться, а он указывал на надпись в витрине, рекламировавшую какой-то товар.
— Это, конечно, не варьете, — прибавил Эл, — но самое близкое к варьете, что ему удалось отыскать.
И все дружно закивали, подтверждая его слова.
И тогда случилось нечто странное. Заговорил молодой Ван Ховен, и он говорил, говорил, говорил — никто ни разу так и не прервал его. Вот его рассказ, насколько я сумел его запомнить. Если б кто-то встал и ушел, я не стал бы его за это винить, но сам слушал, затаив дыхание, и готов был слушать всю ночь.