Я с утра — на посту; над Невой, у гранита; рой за роем неслися клокастые дымы над еле протускленным шпицем; как жутко глядеть туда: брр! Я вернулся шагать: меж углами угрюмого номера; и, отшагав расстояние, равное расстоянию от Петербурга до Колпина136
, — слышу: этого недоставало — стучат! В двери выставилась борода под вихрами, в очках, с выражением наглой слащавости:— «Я, Борис, — и не сержусь! Вот — нашел тебя…» И полосатою парой ввалился, всучив в карман руку, кузен, Константин Арабажин137
[Театральный критик «Биржевых ведомостей», потом профессор литературы], все звавший к себе, в Чернышев переулок; шагал предо мной, пародируя жесты Бугаевых; и доказывал, что и он — социалист.— «Да они ж не желают понять… — ставил он предо мною ладони и точно отталкивался. — Они думают, обобществленье — по метрику на обывателя… Так: у меня, в Чернышевой, Борис, — ну, четыре там комнаты; — падал вихрами на ногу, — а в будущем строе, — бросил свой дородный живот, ухватясь за подтяжки, — их будет — что? Шесть!»
Он слащаво помигивал.
Пропародировав родственность, бросив мне руку и шляпу схватив, отшагал в коридор, влепясь в мозг черной кляксой; а мозг искал отдыха перед свиданием с Щ.
Да, такие деньки — Достоевский описывал!
Шел как на казнь я по Марсову полю; вопила Нева пароходиком; копоти, выгнувшись, падали в черную воду; отчетливо вылепился над водой одинокий прохожий; туманы густели; янтарные слезы заневских огней стали тусклыми пятнами сыпи; я скоро увидел за рыжим пятном фонаря теневой угол дома: того! Вот и неосвещенная лестница.
Мягкие части, — не ноги, — гранились ступенями.
Вот — началось это: зачем приехал? Я вызван затем, чтобы выслушать свой приговор: удалиться в Москву; торчать — нечего; я, представляясь страдальцем, отплясываю по салонам; у Сологуба — был? У Аничкова — был? И подносится возмутительная сервировка деталей вчерашнего дня, специально для Щ. собиравшаяся неизвестным мне Холмсом;138
детали подобраны за исключеньем одной: что — дотерзан.Всего — пять минут! Из них каждая как сброс с утеса — с утратой сознания, после которого — новый сброс; пять минут — пять падений — с отнятием веры в себя, в человека; на пятой минуте себя застаю в той же позе, как в Праге: пред Блоком.
А далее —
— мягкие части — не ноги — в обратном порядке, стремительно падая, перебирают ступени, а руки, простертые в мрак, разрывают подъездную дверь, из которой бросается — серая желть, проясняясь пятном фонаря; там за дверью отхлопнулась жизнь; здесь — не «я», а ничто, отграниченное шаровою поверхностью; к ней прилипает туман; что-то пакостно хлюпает; миг, и пятно фонаря убегает за спину; второе навстречу летит с подворотнею; мимо же катится, бухая, шар; под ним мягкие части стараются; и претыкаются вдруг о перила моста.
Шар, это —
— сердце.
А — где голова?
За перилами, силясь увидеть, — куда: где вода? Беловатая мгла прилипает к глазам: уж нога за перилами; вдруг в голове, — как иглой:
— «Живорыбный садок, живорыбный садок!»
Иль — баржи: те, которые сдвинуты к берегу; рухнешь не в воду, — на доски; и будешь валяться с раздробленной костью: всю ночь.
И опять, — как укус, — в голове:
— «Отложить до утра: утром — в лодку; и — с середины Невы».
И бесчувственно-мягкие части захлюпали прочь под пятно фонаря, от которого шел силуэт: котелок, трость, пальто, уши, нос и усы; от пятна до пятна перещупывались подворотни и стены; вот вылезли рыжие пятна отвсюду: туман грязно-рыжий стал; в нем посыпали лишь теневые пальто, котелки, усы, перья, позднее влепившись в роман «Петербург»; все страницы его переполнены роем теней, не людей; я таким видел город, когда небывалый туман с него стер все живое; та ночь не забудется;139
переживанья мои воплотились в томленьи всех главных героев романа; вторая часть посвящена описанью одних только суток; я их пережил, не усиливши, разве ослабивши бред, обстававший сознанье; а котелок, надо мною стоявший над мостом, бежал сквозь туман на страницы романа, чтоб бегать — по ним: «Над кишащей водой пролетали лишь в сквозняках приневского ветра — котелок, трость, пальто, уши, нос и усы» [См. «Петербург», глава первая140].Дотащился до номера: в распоряженьи осталось семь-восемь часов беспросветного мрака, но вздулося время; как сердце; и действие волей судьбы отнеслося за солнце; как перешагать расстояние, равное семи часам? Пишу я матери и стараюсь ее успокоить: внушить, что так надо; письмо — запечатано; далее я запечатываю и рецензию, писанную в этот день для «Весов»; номер — набран; редакция — ждет; вот —
— и кончены счеты с земным!