Этот последний был строен и сдержан; всегда оперировал с принципами золотого деления он — в каждом жесте; затянутый в темную синюю пару, с прекрасно повязанным галстуком цвета, дающего тонкий оттенок коротким, остриженным черным его волосам и пробритым щекам; очень бледный, прямой, он сидел за щебечущею, молодою женой, и казалось, что пестрые гаммы отскакивали от его лицевой бледной маски; рот — стиснутый, скорбный и строгий; глаза вперены мимо лиц, мимо стен, мимо мира, в себя самого, — и тогда, когда он появлялся весь в черном на мраморе белых быков Гильдебрандта, касаясь перчаткой полей черной шляпы и кланяясь (раз его встретил таким), и тогда, когда он пробирался меж столиками; я не видел душевной игры, ни оттенка прекрасного галстука: видел я маску лица, устремленную мимо меня, мимо стен, мимо мира; его кружевная жена, забавляясь моею немецкою речью, слегка прикасалась к плечу мотыльковым, распущенным веером и называла меня «дер гемютлихе руссе»; [Уютный русский] я с нею резвился, как с Гиппиус; но и тогда, обращенный к нам, не отвечал он на всплеск громкой шутки; явившися, руку протягивал, жал; и — садился молчать, прерывая молчание бурком отрывистым; приподымал свой бокал и разглядывал через стекло изумрудное влагу вина; или, свесивши кисть, принимался разглядывать пальцы; все слышал; на вас не сворачивал глаз, а вас видел отчетливо.
Он реагировал даже не миной, а тенью от мины: смеющимся кончиком темных, сухих, сжатых губ; а на мускулах скул передергивали: то — сарказм, то — ирония; точно оттенки душевных движений лицом заключались как в скобки; казался живым, переполненным силой, играющей в нем.
Мне запало, что он — человек знаменитый; конечно, — актер драматический; я же театр подвергал остракизму; и непроизвольно садился спиною к актерам: большим, средним, маленьким; и я не спрашивал, кто он и что он; казалось: играет и в жизни какую-то сильную роль; вероятно, жена — «энженю»60
; лысый «герр лейтенант» — комик: с даром; но не понимал, почему это трио встречается шелестами удивленья, почтенья и страха; и даже на нас, приседающих к столику трио, порой поднимали глаза не без зависти.— «Слава артиста», — мелькало мне.
Все же: к артисту, так сильно игравшему роль, любопытства не чувствовал я, лишь любуясь игре между столиками, — не на сцене; и даже не спрашивал, как его имя, фамилия: Поссарт, Барнай или «Шмидт»; кстати, — мог бы сказать о нем так: артист МХАТа, Сушкевич (лет восемь назад), плюс Иван Николаич Берсенев, но в собственной роли, деленные на два, — явили бы схему, которую овеществила б сильнейшими красками кисть Валлотона [Знаменитый французский художник, давший серию лицевых силуэтов; между прочим, Верлена и Достоевского], прекрасного мастера лиц, данных белою плоскостью с вляпинами черных пятен: из черного, очень глубокого фона; один Валлотон мог бы дать настоящий портрет Ведекинда; «артист» «Симплициссимуса» сказался поздней для меня хоть артистом, но — не знаменитым; он был — драматургом в те дни — знаменитейшим; с нами сидел, пил вино, разговаривал минами —
— Франк Ведекинд!
Он тогда еще выглядел пугалом для всех почтеннейших немцев;61
его кружевная пичужка-жена для них выросла в ведьму, седлавшую дьяволово помело: циркулировала фотография, изображавшая мужа с женой на плечах — в вызывающей позе, в таком же наряде; фотографию эту буржуи восприняли как оплеуху; плевались на карточку; мне показали в Париже ее:— «Полюбуйтесь-ка на Ведекинда с женой!»
— «Как, как, как?»
Ярко вспомнилась милая спутница милых часов в «Симплициссимусе», проведенных недавно.
— «Каскадная дива!»
Встал ярко суровый мужчина.
— «Паяц!»
Защищал мою яркую парочку с пеной у рта; это было в Париже; оттуда я справился точно у мюнхенцев: с нами ль сидел Ведекинд. И ответ получил: да, — сидел в «Симплициссимусе».
А кто был лейтенант, — я не знаю.
Однажды, придя в «Симплициссимус», я получил приглашение от архитектора: вечер окончить домашней пирушкой; устроил ее, уезжая из Мюнхена, — для «симплициссимусовцев»; также он приглашал и других; и, когда собрались, он поднялся, воскликнувши:
— «„Дер Симплициссимус“ циет хинаус» [ «Симплициссимус» выходит].
Человек двадцать встали и вышли на улицу; я шел с миловидной женой драматурга; он — мрачно шагал впереди: в пустой улице; а перед ним шел приплясом художник в плаще, изломив поля шляпы, держа на руке мандолину, — меж отблесками фонарей, от которых, как рыбки, скользили на плитах дробимые отблески; скоро мы все оказалися в комнате: стол, ковер, стулья, диван; на полу — пирамида квадратных подносов, наполненных кружками; кто-то, поднявшись на стул, прокричал:
— «Все, что будет увидено здесь, — пусть останется в этих стенах!»
Молодежь поскидала с себя пиджаки, принимаясь за кружки; и грохнули: «хохи» хозяину.