Читаем Между двух революций. Книга 3 полностью

Травле меня как «Белого», а не как символиста я был обязан «друзьям» — символистам; ее истоки — редакция «Ор» (издательство В. Иванова)7, группировавшая вокруг «мэтра» С. Городецкого, Блока, Чулкова, Ауслендера, Кузмина, М. Сабашникову, Потемкина и т. д.; иные «матерые» символисты на нас натравливали молодежь, репортериков и модных фельетонистов ресторана «Вена», как Пильского; стоило последнему что-нибудь на уши нахихикать о Белом, как перо опытного инсинуатора начинало работать, давая тон шавкам; инициаторы травли при личных свиданиях сердобольно вздыхали:

— «Ты — сам виноват; не надо было того-то писать».

Не любил я привздохов таких, после них пуще прежнего изобличая политику группочки; гневы мои заострились напрасно на Г. И. Чулкове; в прямоте последнего не сомневался; кричал благим матом он; очень бесили «молчальники», тайно мечтавшие на чулковских плечах выплыть к славе, хотя бы под флагом мистического анархизма; открыто признать себя «мистико-анархистами» они не решались; по ним я и бил, обрушиваясь на Чулкова, дававшего повод к насмешкам по поводу лозунгов, которые компрометировали для меня символизм; примазь уличной мистики и дешевого келейного анархизма казались мне профанацией;8 каждый кадетский присяжный поверенный в эти месяцы, руки засунув в штаны, утверждал: «Я ведь, собственно… гм.:. анархист!» Я писал: Чехов более для меня символист, чем Морис Метерлинк;9 а тут — нате: «неизреченность» вводилась в салон; а анархия становилась свержением штанов под девизами «нового» культа; этого Чулков не желал; но писал неумно; вот «плоды» — лесбианская повесть Зиновьевой-Аннибал10 и педерастические стихи Кузмина; они вместе с программной лирикой Вячеслава Иванова о «333» объятиях11 брались слишком просто в эротическом, плясовом, огарочном [ «Огарочной психологией» в то время называли проповедь «трын-травизма», подхватываемую послереволюционным надрывом; «огарочное» настроение захватывало и молодежь] бреде; «оргиазм» В. Иванова на языке желтой прессы понимался упрощенно: «свальным грехом»; почтенный же оргиаст лишь хитренько помалкивал: «Понимайте как знаете!»

Я ставил точку над «и»:

— «Отмежуйтесь: раскройте „объятия“, чтобы стало ясно, во что жаждете преодолеть символизм: в народ или — в хлыстовскую баню?»

Не раз я получал ответ, — шепотком, на ушко:

— «Как можешь ты думать так?»

После чего писалось стихотворение, смысл которого вызывал во мне вскрик: изнасилование девушки называлось громко «причастием»;12 не нравились и филологические комментарии на смысл евангельской любви с неизменным припевом: любовь — дерзновенна; хотелось воскликнуть: в каком же смысле? Розанов хрюкал весьма недвусмысленно: эта любовь — платоническая; а Платон любил юношей.;

Зная факты вредительства психик и помня предостережение Гете, что от бескрайной романтики до публичного дома один только шаг, — я писал: «Лицевая сторона Фальков — эклектизм… в котором видел смерть Ницше… Песком софизмов бросают они в доверчиво раскрытые глаза женщины, чтобы она, потеряв зрение, не отбивалась от их объятий…» («Арабески», стр. 10)13.

В петербургских газетах разоблачали писателей-хулиганов: где-то стали пропадать кошки; что же оказалось? Компания литераторов (назывались небезызвестные имена модернистов, как-то Потемкина), собираясь пьянствовать у какого-то фрукта, истязала-де кошек, которых для этого раздобывал фрукт; в каком-то салоне кололи булавкой кого-то и кровь выжимали в вино, называя идиотизм «сопричастием» (слово Иванова);14 публика называла имена писателей-кошкодавов; говорили потом: инцидент — газетная утка; но повод к «уткам» подавала вся атмосфера: между огарочничеством Потемкина и проповедью «любовных мистерий», которою занялся вдруг Иванов, не было вовсе четких границ; и «башня» Иванова, в передаче сплетников, сходила в уличное хулиганство.

Я требовал, чтобы границы эти поставили новоявленные «дерзатели»; они — молчали. И я писал: «Мы должны… струны лиры натянуть на лук тетивой, чтобы… разить саранчиную стаю, издевающуюся над жизнью» («Арабески», стр. 16)15. Безответственность ведь только что искалечила мою жизнь.; —

Я — требовал внятности.

Нельзя было писать о фактах и слухах, сопровождавших двусмыслицы преодолевателей символизма; я знал: нескольким юным девушкам лозунги В. Иванова отлились; я знал: в «модном» публичном доме выставлен портрет его почетного посетителя, известного всем писателя (для заманки «гостей»); я знал: в одном доме супруг и супруга преследовали барышню: супруга — лесбийской любовью, супруг — …?16 Но он был не прочь поухаживать и за юношами; скажут: личная жизнь; нет: в данном случае практика стихов об «объятиях»; несколько шалых дамочек, взяв клятву молчанья с понравившегося им мужчины, появляясь пред ним голыми, на него нападали.

Таков был грубый, огарочный вывод из утонченных двусмыслиц.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже