«Как я не люблю детей!»
[461]— записывает Борис в дневник в конце 1927 года. О браке он мог бы сказать словами Евы из романа Густава Майринка «Зеленый лик» (1916): «Я жажду тебя, — прошептала она еле слышно, — жажду, как жаждут смерть. У нас будет свадьба, можешь мне поверить, но тому, что в этом балагане называют браком, не бывать…» [462]. Свадьба для Евы, как и для Поплавского, — это свадьба алхимическая, мистическое воссоединение двух частей некогда андрогинного существа [463]. В письме Дине Шрайбман в сентябре 1932 года он пишет, что неправильная сексуальность обладает страшной мистической разрушительной силой [464]. Ключевое слово тут — неправильная, то есть сама по себе сексуальность не является чем-то негативным (и здесь Поплавский уходит от нехристианской мистики, в данном случае не включающей мистику еврейскую, в сторону мистики христианской), ее энергию нужно лишь суметь сублимировать, причем эта сублимация осуществляется как бы на двух уровнях: с одной стороны, на уровне человеческих взаимоотношений сексуальная энергия сублимируется в энергию «настоящей, легкой, бесконечно, как золото ценной, теплой, жалостливой любви» [465]; в этом Поплавский, постоянно рассуждавший о жалости, которую считал основой православия, близок к Бердяеву, отмечавшему, что «жалость есть самое бесспорное и абсолютное, наиболее сопротивляющееся власти мира состояние человека» [466].С другой стороны, на уровне отношения человека и Бога она переходит в энергию духовной любви, которой пронизана вся христианская мистика. Сошлюсь еще раз на Бердяева: «…нравственная задача жизни заключается не в том, чтобы истребить и уничтожить половую энергию, а в том, чтобы ее сублимировать и превратить в энергию, творящую ценности»
[467]. Правда, Бердяев пишет об энергии творческой и расценивает творчество как богочеловеческую деятельность, Поплавский же «локализует» творчество на сугубо человеческом уровне; литература для него есть «аспект жалости» (О мистической атмосфере молодой литературы в эмиграции //В христианской мистике душа, как женщина, вводится в брачный чертог, в котором ее ждет Возлюбленный. В еврейской мистике отношения между душой и Божеством принципиально иные: душа воспринимается как дочь, которая удостаивается в «чертоге любви» «поцелуя своего Отца, как знака и печати высочайшего блаженства»
[470]. Хотя Олег воспринимает себя как женщину, предназначенную богу-мужчине, очевидно, что его арийский бог все-таки имеет мало общего с Христом; он похож скорее на ветхозаветного Иегову, но еще больше — на ассирийского Ваала, ведического Индру [471], иранского Митру, вавилонского Бела-Мардука или греческого Зевса:Олег чувствовал, что Бог боится его, ужасается его храбрости и любит его таким, как сейчас, совсем другою страстной и страшной любовью, чем той покровительственной и мирной, которою он любил Олега женатого, бородатого, примиренного с жизнью, добродушно-молчаливого, безопасного. Нет, Бог снова любил в нем храбреца, девственника, аскета, пророка, люцифера, как любит владыка красивейших, гордейших девушек племени, предначертав их для своего гарема, долго упорно борясь с их метафизической строптивостью. Он чувствовал грозовое, напряженное, как сталь, облако божественной ревности над собою, преследующее его, как Израиль в пустыне. Как лебедь преследовал Леду, как бык ластился к Европе, как золотая туча спускалась к Данае. Снова отказавшись от широкой дороги, он вступал на скалистую тропинку отшельничества, избранничества, одиночества, и шаг его был легок по уже горячей мостовой, и еще одну минуту — он закричал бы, побежал бы навстречу Богу… (