У Шлейермахера это обращение разума разумом происходит в самосознании познающего и действующего субъекта, у Кьеркегора — в историчности экзистенциального самозаверения. В обоих случаях разум, осознающий свои границы, переходит через них к некоему Другому — будь то в чувстве скрытой зависимости от космической всеохватности или в отчаянной надежде на историческое событие спасения. Решающее различие состоит в том, что Кьеркегор понимает обращение разума как самоотречение разума перед авторитетом сообщающегося с самим собой христианского Бога, — тогда как Шлейермахер придерживается антропоцентрического угла зрения и философски обосновывает основной религиозный опыт, из которого только и возникают позитивные предания веры.
Для Карла Барта такое философское восприятие религиозности и религии является попросту «неверием», а христианское откровение — «снятием религии»
[346]. Барт и Бультман примыкают к Кьеркегору упорно стремясь выявить собственный нормативный смысл веры откровения и существования христианской веры против хода исторического мышления, против секуляризирующего давления общества и против приватизации веры. Из послания христианской веры Барт и Бультман выводят Не-Интегрируемое, непримиримую оппозицию веры и знания. Но эта конфронтация происходит на основе постметафизического мышления, которое оберегает критику модерна (как показывает и политическая установка Барта и Бультмана по отношению к нацистскому режиму) от реакционного антимодернизма.С другой стороны, и экзистенциальная философия выступает как наследие Кьеркегора. Она следует ему на пути к этике, которая отличает исторический модус самокритически осознанного образа жизни лишь
(10) Чему учит грубо набросанная история воздействия кантовской философии религии относительно ее актуальности? Этот вопрос сегодня обусловлен перспективой угрозы нормативному содержанию возникшего на Западе модерна. Гегель характеризует достижения модерна понятиями «самосознание», «самоопределение» и «самоосуществление». Самосознание возникает благодаря росту рефлективности в ситуации длительной ревизии разжиженных традиций; самоопределение — благодаря проведению эгалитарно индивидуалистического универсализма в праве и морали, а самоосуществление — благодаря принуждению к индивидуации и самоуправлению в условиях чрезвычайно абстрактной Я-идентичности
[349]. Это самопонимание модерна является также результатом секуляризации, то есть освобождения от принуждения со стороны религий, имеющих политическую власть. Но сегодня этому нормативному сознанию угрожает опасность не только извне — реакционная тоска по фундаменталистскому контрмодерну, но и изнутри — сама сходящая с рельсов модернизация. Разделение труда между интегративными механизмами рынка, бюрократии и общественной солидарности вышло из равновесия и сдвинулось в пользу хозяйственных императивов, которыми награждают друг друга действующие субъекты в общении, ориентированном на собственный успех каждого. Осваивание новых технологий, которые глубоко вторгаются в субстрат человеческой личности, до сих пор рассматриваемый как «природность», способствует к тому же натуралистическому самопониманию переживающих субъектов в общении с самими собой [350].Это потрясение нормативного сознания манифестируется и в убывающей чувствительности к общественным патологиям — вообще к неудавшейся жизни. Постметафизически отрезвевшая философия не может компенсировать этот изъян — тот изъян, который предчувствовал уже Кант. Она больше не располагает той разновидностью оснований, которые могли бы выделить