С другой стороны, эти неизбежные, хотя и противоречащие фактам предпосылки аргументационной практики никоим образом не являются просто конструктами, они
Формальные свойства аргументации обретают важность по отношению к различию между утверждаемостью и истиной. Поскольку нет решающих «в последней инстанции» очевидностей и принудительных аргументов, а сколь угодно хорошо обоснованные утверждения могут быть ошибочными, одно лишь качество процесса дискурсивного удостоверения истины обосновывает разумное ожидание, чтобы наилучшие из достижимых в конкретный момент сведений и оснований фактически присутствовали в дискуссии, а в конечном итоге еще и «шли в счет». Воспринимаемые несообразности, вызывающие подозрение в том, «что здесь вообще не выдвигаются аргументы», выступают лишь тогда, когда явно
Оперативная действенность идеализирующего предвосхищения, которое участники молчаливо используют в своих аргументационных предпосылках, проявляется в критической функции, выполняемой этим приемом: притязание на абсолютную значимость должно оправдываться в ответ на все новые возражения во все более широких дискуссиях перед все более компетентной и многочисленной публикой. Эта встроенная в аргументационную практику динамика все дальше идущей децентрации перспектив собственного толкования направляет в особенности практические дискуссии, в которых речь идет не об удостоверении притязаний на истину, а о понятной конструкции и о применении моральных (и правовых) норм
[41].Значимость таких норм состоит в универсальном признании, коего они заслуживают. Поскольку притязаниям на моральную значимость недостает онтологических коннотаций, характерных для притязаний на истинность, отношение к объективному миру сменяется ориентацией на расширение социального мира, то есть на все дальше заходящую инклюзию чужих притязаний и персон. Значимость морального высказывания имеет тот эпистемическии смысл, что при идеальных условиях оправдания это высказывание может быть принято. Однако если «моральная правильность», в отличие от «истины»,
(5) Кант работал в парадигме, которая не отводит языку конститутивной роли для теории и практики. Ментализм набрасывает картину скорее конструктивного или скорее пассивного духа, который перерабатывает свои чувственно опосредованные контакты с миром в представления о предмете/предметах — и в целенаправленные воздействия на предмет(ы), — не будучи существенно затронутым в этих операциях языком и его структурами. До тех пор пока язык не начинает изводить дух своими idola
[42], просто передаваемыми из поколения в поколение образами и образами желания, дух смотрит сквозь среду языка, будто сквозь прозрачное стекло. Поэтому при генеалогическом ретроспективном взгляде на менталистские истоки детрансцендентализированного использования разума язык еще не может выступать в качестве того структурообразующего медиума духа, который только и возвращает трансцендентальное сознание в исторические и общественные контексты жизненного мира.