Я же знал бы, что меня заставляют стрелять только затем, чтобы им стало страшно. Я их не вижу и не знаю куда, и зачем они идут. Меня-то убивать начнут другие и то - только после семнадцатого выстрела, раньше они не поймут, откуда что летит. Они будут окружать местность, они будут сужать круг, они будут подниматься по лестнице - но я ускользну очень просто: выйду чуть раньше, лягу на площадке между этажами, суну два пальца в глотку и буду вонять так, что даже весь этот спецназ брезгливо перешагнет через меня, ища кого-то, кто выше, с винтовкой.
Конечно, они бдительные, но и я не встану со ступенек раньше, чем они пройдут обратно, да еще и оболью для полной правдивости себе рот водкой и разобью себе лоб об стену, хотя, конечно, никто не придет и после двадцать шестого выстрела.
Любые сумерки - просто речка, которая отвернула в сторону. По ней едет всякий мусор, вот как сидишь дома и в глаза тебе плывет то, где ты был только что; в сумерках каждый человек слишком похож на дерево или небольшой кустарник - любой маленький ветерок, и эти листья шелестят, щелкают, слипаются.
Так и зачем же ты оказался на чердаке дома над магазином "Бирюса" сбоку от Собачей площадки и стрелял в этот идиотский публичный телевизор из лампочек, который прикреплен к тыльной стороне роддома имени, не помню... Грауэрмана?
И все эти двадцать шесть выстрелов изобразили, наверное, на этой штуке какое-то грубое слово, и оно там будет светиться черным очень долго, пока лампочки не заменят. Все взвешены: никто не тепел, никто не легок, но это не изменит ничего.
Москва, лето. Вдоль всех поребриков свалялся длинный белый фитиль; когда поджечь его с хвоста, то огонь бежит по нему быстрее звука - потому что вокруг тишина. Огонь бежит по тополиному пуху в небольшом московском переулке: где-нибудь на улице Маркса-Энгельса за библиотекой, где была конечная остановка троллейбусов двадцать пятого, что ли, номера или маршрута. Где-то в районе снесенных в семидесятые двадцатого века университетских номеров Гирш на Малой Бронной, почти рядом с бульваром, у Никитских ворот.
В садике за старым университетом видны желтые окна университета, их желтые тени нарушают темноту сквера, и все те, кто сидит там и пьет что угодно, вместо того, чтобы сидеть на лестнице и пить под портретом Ломоносова на втором этаже, рискуя упасть затылком в пролет на первый этаж, они не хотят уходить из дворика на соседнюю улицу, потому что по ней надо будет куда-то идти. Уходить.
Крыша библиотеки из жести, и когда в Москве случается жара, жесть к полуночи так перегревается, что все буквы из библиотеки лезут наверх, чтобы тушить ея, тушить быстро горящий тополиный пух, битум, плавящийся под их ногами - потому что битумом всегда закрывают швы на крышах и черный цвет типографской краски, из которой они сделаны, становится неотличим от этого битума.
Город горит внутри человека со скоростью белого пуха, становящегося желтым, когда его поджечь. Смеркается. Белые переплеты окон аудиторий, вываливающиеся желтым светом на маленький садик за универом, кажутся тем, кто в этом садике, черными.
Они, кто обнявшись сидит там, знают, что где-то рядом для них есть дом, и что эта белая ниточка, слишком похожая на фитилек, выгорела, а все тополя всех улиц всего этого города все вместе хлопают сырыми ушами, и пахнет отовсюду жильем, и теплыми окнами, и небольшими переулками, что на Нижней Масловке, то и на Мосфильмовской, как в Сокольниках, так и на Пречистенке, а Калининская тихая линия метро погружается вдоль всей своей выемки в белеющие, бледнеющие сумерки, эти станции похожи на станции парижского дальнего, уходящего уже за пределы Парижа, метро: рельсы, ограниченные в пределах станции белыми стенками, лежат на земле, пахнет листвой, смеркается, поезда ходят друг за другом, никуда не охота.
Потом края белых станций начинают покрываться росой, поезда, уходящие все дальше куда-то в сторону Киевского вокзала, все ярче начинают освещать за собой рельсы красными огоньками, а в университете на горах сейчас скучно, какие-то праздники, значит - все здание для красоты освещено прожекторами, бьющими в окна комнаты: не уснешь, тем более, что внизу, во внутреннем служебном дворе зудит хозяйственно-холодильный вентилятор. По стенке душа ползают тараканы, долгие коридоры зоны "Б" освещены по всей длине, в буфете на пятнадцатом бесконечная очередь, да и не осталось ничего кроме кефира и собачей колбасы за семьдесят восемь копеек кило: сессия; тополиный пух, сирень вокруг и прочие растения.
То ли ангелы пахнут вечностью, то ли наоборот, она - ангелами, как лаврушкой на Кавказе. Они, ангелы, слетаются, ссыпаются, сыплются вниз и среди этих желтых листьев всегда будет какая-то штука, лежит, металлическая, которую тебе нипочем не вспомнить. Гладкая, почти не окисляющаяся.
Кровеносная система тлена двигает по трубочкам мелкий творог, тот их закупоривает, они борются друг с другом, и все кашляют, как будто юнкера знай себе до сих пор отбиваются в Кремле от большевиков.