Было примерно девятнадцатое октября 1995 года, около трех-четырех ночи. Не хватало только чтобы в квартире кто-то начал шептаться. Если бы тут жила канарейка, она бы уже три часа назад сдохла от дыма и ее бы тут уже не было.
Номер шесть с половиной затачивал карандаш, намереваясь выколоть номеру пять с тремя четвертями на руке, что-то доброе. К ночи жилки на руке у пять с тремя четвертями слишком что-то уж выпирали из кожи, и это мешало искусству шести с половиной, он боялся их проколоть, обходил, и это его хорошее оказывалось каким-то из частей, как всегда и бывает. Слишком бережным.
Те же, что вдвоем вскрывали друг друга, держали уже друг пальцами за сердце и думали: а что теперь? Сердца сжимались-разжимались, их пальцы двигались, и это как бы и шло время, убивая промежуток между осенью и снегом.
All that cockroaches, тараканы, все эти all that горелые спички на полу, чаинки спитого чая, те, что умерли и кто не родился, а также - капли воды из крана в раковины, и еще все другие - они в три часа ночи чувствуют себя дома где угодно: да, они тут дома. Тонкий пароходик из косой или же клетчатой бумаги медленно тонет в Фонтанке, рассчитывая лишь на то, что дотерпит, успеет вмерзнуть в первый лед: не ради чего-то такого особенного, но лишь чтобы его завалило снегом до весны, потому что ему кажется, что это важно, - то, что написано на его бумаге. Хотя там - пустяки.
Номер один ушел под утро по пахоте, скользя по глине, марая ладони, стуча зубами от холода и колдобин. Номер два подъела всю свою помаду и заснула, тихонько положив голову на руку. Третий высосал весь дым и забылся, так что возле метро на углу Марата шедший на службу в свое пятое отделение чечен-участковый свинтил его в обезьянник посредством подчиненных, прибывших на козлике и бивших третьего дубинкой по почкам. Четвертая так и не смогла разобраться с устройством квартиры, и это уберегло ее от ментовки.
Шестой же или седьмой устроил на столе зону с бараками, пищеблоком и промзоной, ссучился, а потом встал и на вышку, замерз и сделался своей искомой собакой, тявкающей на любой скрип ветра в проволоке, освещая ручным прожектором все следы на пустой запретке: следов там не было.
С кем-то там еще получилось еще что-то, а кактус остался кактусом, вид из окна не изменился, когда не брать во внимание ход неба по небосводу, умывальник остался ржавым, холод не потеплел, пол скрипит, будто по нему ходят, двое из дальней комнаты заснули, и пальцы их продолжают сжиматься-разжиматься, дыша во сне. Ну а тот, кому показалось, что остальные похожи на картинки, вышел из квартиры, запнулся на пороге, сел на ступеньки, едва не заплакал и вспомнил, что слово "прощай" произносится только глазами.
А бумажный кораблик на Фонтанке загорелся - оттого, что кто-то попал в него, прикурив, спичкой. И, вспыхнув, подумал, что это-то и есть счастье, оттого, что счастья ведь без чуда не бывает, а как же не чудо, когда горящая спичка падает с Аничкова моста и не сгорела по дороге?
ПИСЬМА АНГЕЛАМ
(1)
Еда всегда должна лежать в углу. Ей не надо быть много, но она в углу должна лежать. Так и спокойней, и меньше холода внутри мозга. Точно так же лучше, когда одеял - много. Конечно, это я думаю зимой, потому что летом я бы не знал, что об этом надо сказать.
Странно, всю жизнь меня пугало, что не окажется сигарет: ну, когда-то магазины закрывались рано, и не спрашивать же на углу у всех подряд. С тех пор прошло время, по ночам лавочки работают, а страх остался.
Что до еды. Кроме того, что она должна стоять в углу, она должна быть именно что едой. Когда все разнообразие веществ, могущих быть усвоенными, сползается в слово "еда" - только тогда наступает правда.
Впрочем, мне повезло в жизни и любая философия мне нипочем: мне-то удалось свести всю жратву в простое слово и это - полулитровые банки, закатанные сверху слегка сальной жестяной крышкой. На банке надпись: "Каша перловая с мясом". Стоит дешево. Еда.
Конечно, это не минимум жизни, но это ее минимум там, где не страдаешь от голода, подбирая недоеденные кончики хлеба по столовым. Впрочем, сам факт подобного внимания к этим мелочам свидетельствует мою искренность.
Голод, это когда время исчисляется едой или же все время уходит на поиски корочек. Желтый цвет утоляет голод уже собой; когда начинается весна, чувствуешь, что сыт, не голоден, наелся. Пропажа холода кажется тебе личной любовью к тебе Бога: выпивка во всем этом не участвует - в силу ея всепогодности, как военная авиация.
Я живу там, где кроме меня живет одна крыса. Я оставлял ей куски булки, смоченные, обмазанные едой: она их поедает, и - надеюсь, из благодарности шуршит не так громко, как бы могла. Что до холода, то его нельзя понять прямо. Только искоса: по цвету дыма, по тяжести воздуха, по железу в крови. Проще всего - целовать дверную ручку. Не отпустит - тогда да, холод. Латунь.