Обычных пленных немцев того времени я повидал много, иногда иногда и вовсе бесконвойных. Одна группа таких пленных работала на плодади Искусств, что-то восстанавливая. Однажды возле школы к нам подошел фриц с ведром начищенной картошки. От всей немецкой формы у фрица остались лишь пилотка и френч, а башмаки и галифе были наши, солдатские. Фриц показывал то на ведро с картошкой, то на свой рот и, как мы поняли, пытался узнать, где бы ему сварить эту картошку "фюр цванциг менш" — на двадцать, мол, человек. Один из наших повел фрица в свою коммуналку, где как раз топилась плита.
"Хаст ду хойте картошка?" — спросил я напоследок фрица, впервые применив на практике школьные знания. — "Я, я!" — закивал головой немец, смеясь вместе с нами.
Целые толпы пленных немцев я видел тем летом на Карельском перешейке, за Териоками, нынешним Зеленогорском. (Тогда названия поселков за Белоостровом были еще финскими, вполне привычными ленинградскому уху: Ойлила — Куоккала — Коломяки — Териоки...) Пленные деловито строили Приморское шоссе, а редкая охрана, греясь на солнышке, изредка кричала им что-то подбадривающее и шутливое.
Через это строящееся шоссе нас, санаторников, водили купаться на Финский залив. В санаторий я был послан на первую смену, но уже на четвертый день сбежал оттуда, с большими приключениями добравшись до Ленинграда, до нашего двора. Каково было молоденькой воспитательнице, не досчитавшейся после купания отчетной единицы? Бледная и зареванная, она примчалась по нашему адресу и увезла меня, уже выпоротого и свежеостриженного отцом, в этот самый санаторий, к которому я вскоре привык и прожил смену с большим удовольствием.
Кстати, это был уже не первый мой побег: в девять лет, еще в эвакуации, в Омске, я удрал домой из пионерлагеря и даже прошел километров пять в неизвестном направлении, покуда не был пойман и водворен назад. Думаю, что причиной побегов было не столько то, что я скучал по дому, сколько некий авантюрный зуд, толкавший меня на разнообразные приключения.
В следующем году в наш класс пришла новая воспитательница, которую я с благодарностью запомнил на всю жизнь. Вела она русский язык и литературу и была молодой, красивой, неизменно справедливой, а главное — любила нас, послевоенных оболтусов.
Однажды на перемене мы с одноклассником, сцепившись в борьбе, грохнулись прямо под ноги проходивших по коридору завуча и ботанички. Престарелая ботаничка, отскочив с неожиданной ловкостью, устояла на ногах, а завуч, вполне не старый еще мужчина, споткнулся о нас и грохнулся рядом. Поднявшись, совершенно взбешенный, он схватил нас за шкирки и почти по воздуху потащил к своему кабинету, впихнул в дверь. В кабицете он сорвал телефонную трубку, бешено закрутил диск:
— Алло! — закричал он в трубку. — Это ремесленное училище? Я обещал вам четверых, так вот: двое уже есть! Фамилии? Сейчас скажу. Как твоя фамилия? — сунулся он ко мне подбородком.
— Тарутин... — слышу я, как чужой, свой обмирающий лепет.
— А твоя?
— Голомысов ... — лепечет товарищ по несчастью.
— Тарутин и Голомысов! — грохочет в трубку завуч. — Записали? Завтра же эти деятели будут у вас! — обещает завуч кому-то неведомому и шмякает трубку на рычаг.
— Вон отсюда пока что! Ждите у двери!
Мы стоим с Голомысовым у окна напротив завучевой двери, совершенно расплющенные рухнувшим на нас горем, бывшие враги, братски спаянные общим несчастьем. В ремесленное училище отдают, в "ремеслуху"! В моем сознании это понятие было почти аналогично детской колонии. Во всяком случае, нас тогда стращали и тем, и другим с примерно равным воспитательским успехом. "Ремеслуха" — спецодежда, казарменное житье, дисциплина, пайковая кормежка впроголодь. "Чтоб тебя ремесленники съели!" — было тогдашним ходовым присловьем. И точно — забирали туда, начиная с четвертого класса.
...Так мы стоим у окна и вдруг, не сговариваясь, подвывая, направляемся в класс, где уже давно идет урок.
— Что с вами? — испугалась Верочка, увидев нас, зареванных и несчастных, остановившихся в дверях. — Где вы пропадали? Что с вами стряслось?
— Нас... отдают... в ремесленное... учи-и-лище!.. — прорыдали мы врастяжку, утирая слезы и сопли.
— За что же это?
— Мы упали на пол... Мы с Голомысовым (мы с Тарутиным) боролись и упали на пол... — отвечали мы Верочке и всему нашему классу, заинтересованно затихшему. — Мы больше не бу-у-у...
— Ну-ка, успокойтесь! — приказала Верочка, сострадая. — Садитесь на место, нука живо!
Но дойти до места нам с Голомысовым не удалось. Распахнулась дверь, и в класс ворвался завуч: френч, галифе, сапоги, косая челка над круглым очкастым лицом.
— Вам где было приказано дожидаться? — заорал он на нас. — Живо марш туда, где было велено стоять!
— Сергей Иванович, простите их, они уже все осознали и больше никогда так не поступят! Простите их, пожалуйста! — как-то совсем не по-учительски попросила завуча Верочка.