Вот где была настоящая «амораловка»: Вася гордо показывал чудовищных малиновых атлетов с ляжками в три раза больше головы и стыдливо смазанными гениталиями, держащих на бугристых мощных плечах сильно приплюснутый земной шар, будто блин недопекли и вынули еще сырым, смяв целый бок, просил сфотографировать его на фоне синюшных, словно вставших из могил, женщин со страдальческими лицами и мощными задами, в струящихся туниках, с песочными часами в руках и завязанными глазами – или вообще с пустыми глазницами. «Мощно, – сказал Михаил, проходя мимо нас и дергая усом, – мощно».
А Эдуардо только крутил головой удивленно и все спрашивал: «Это русская современная живопись, да?»
Ты убегаешь – он догоняет – легкое касание ладонью – теперь догоняешь ты, со всех ног, чтобы, дотягиваясь до убегающего, как в детстве, превращаясь в гуттаперчевого циркача, передать ход.
Поначалу мама жила в общаге, со мной, – тайно, нелегально.
За покупками ходила я – чтоб ей не показываться с сумками в вестибюле, – готовила на студенческой кухне на двоих.
– Хороший же у тебя аппетит, – подсмеивался надо мной испанец Эдуардо; с ним мы как-то сразу сдружились и подолгу разговаривали на кухне – когда я уносила в комнату целую кастрюлю готовых спагетти.
Мама уходила из общежития, если Дагмар поднималась к себе наверх, и внизу никого не было. Приходить мама тоже старалась потихоньку, чтоб никому не бросилось в глаза, что она тут.
Конечно, в общежитии не только студенты. На четвертом этаже жила фрау Ирина – сухонькая семидесятилетняя старушка с руками такими тонкими, что казалось, тронь – и сломаются, с коричневой, как сырой тростниковый сахар, тонко-пергаментной кожей. Фрау Ирина всю жизнь мечтала поступить в университет, а смогла, только выйдя на пенсию. Она готовила в маленькой комнатке на собственной плитке – дирекция общежития так и не смогла отучить ее от этой привычки – всюду ходила с томиком гражданского права под мышкой и приставала с непристойными шуточками к молодым студентам-брюнетам. А они, завидев ее еще издалека, старались свернуть в другой коридор или делали вид, что страшно спешат.
– Я буду искать работу, – решила потом мама, – с проживанием. Пока-то мы найдем квартиру, и ты сдашь экзамен по немецкому…
По ее визе можно было работать. По моей – нет. А если в свободные от немецкого и визитов к чиновникам пару часов и мне подрабатывать, нелегально?
Подождем – качала головой мама – зачем так рисковать. Если поймают, лишимся всего, ты – наш язык и законы.
Венгру Ласло нужна была повариха и домоуправительница. А еще – нянька для двухлетнего добермана Арко. Ласло жил в престижном девятнадцатом районе, почти там, где виноградниками расходились по холмам венские пригороды, в большом и слегка запущенном доме. Дом стоял живым памятником тому, каким может быть существование в этом городе, если даже у тебя есть деньги и престижный бизнес: с чуть растрескавшимися в углах дорогими плитками на кухне, потускневшими, когда-то убийственно дорогими зеркалами, мебелью, на которой годами никто не сидел уютно у телевизора, большим столом под низкой лампой модного дизайнера, столом, давно забывшем, как могут звучать семейные разговоры за общим ужином.
Ласло торговал в этом же элитном районе элитными автомобилями – он вообще весь был элитный: уезжал из дома в ярко-красном кабриолете, а вечером возвращался в элегантном черном лимузине.
Он выделил маме собственную комнату на втором этаже и предложил маленькую спаленку для меня – «можешь на выходные, после учебы, приезжать».
Дом стоял пустой, от него веяло одиночеством – видно было, что здесь уже много лет никто не оставался с ночевкой: углы спален наверху заткало седой паутиной.
Сразу из входной двери были видны просторная веранда и сад – такой же одичавший и запущенный.
Одиноко ржавели когда-то красные с желтым качели, горка и песочница. У Ласло была дочь – но они поссорились с последней женой, и та увезла девочку в Германию, он не видел их уже лет шесть.
«Кароший женщин твоя мать, кароший», – говорил он, встретив меня в прихожей, и уходил в гостиную, курить сигары и пить виски стаканами. На каминной полке стояли фотографии сына – тот разбился в стильном, купленном отцом спортивном автомобиле, не дожив до двадцати, на любительских гонках. Когда Ласло напивался, то твердил одно и то же – «это ж я его убил, я, убил-убил-убил» – и, сутулясь, шаркал в свою спальню. А иногда, рассказывала мама, приводил поздно вечером шлюх с едко-белыми волосами, от них сильно пахло духами и дамскими сигаретками – чтобы не оставаться наедине с собой ни на минуту.
Вечером в воскресенье я ехала в общежитие кружными путями через несколько районов по спящему уже городу. У метро слонялся Вася – «это я чтоб тебе в темноте до общежития одной не идти».
На вторую неделю Ласло повеселел, а дом ожил, запах сдобой и лимоном.
На третью что-то поменялось. «Он ко мне пристает», – приблизив губы к моему уху, сказала мама. Все, уезжаем – решила я – этого не хватало.
– Пошел он к черту, старый козел, – говорила мама огорченно, кидая вещи одну за другой в чемодан.