После ее смерти мне долго снились одни и те же сны – мы похоронили бабушку по ошибке, нужно быстрее бежать на кладбище и откапывать гроб, пока она еще жива.
Иногда она приходила во сне мертвенно-зеленая, с остатками влажной земли на подбородке, и тогда я просыпалась – рывком, в совершенно мокрой постели.
Образ тающей и умирающей бабушки долго-долго не отступал даже наяву – я просто не могла вспомнить, какой она была до болезни. А потом вдруг все прошло – болезнь и смерть превратились в кусочки мозаики. Но сниться она перестала – будто ушла по правде, насовсем.
Теперь она стояла и улыбалась – и я видела поперечные, перерезавшие лоб, чуть неровные морщинки на лбу, и аккуратно уложенные седые кудельки, и маленькие поры на большом, породистом, с горбинкой, носу.
– Смотри! – сказала она и подошла к большому фонтану.
Села на краешек – платье поехало по ноге вверх, обнажив складочку под коленом, и я улыбнулась: бабушка всегда носила старомодные чулки на поясе.
Она зачерпнула обеими ладонями воду, чистую, холодную, подкинула ее, словно мячик, как делают дети, – и засмеялась.
Я засмеялась тоже – как не смеялась давно, внутри словно исчезло все, наполнявшее меня эти годы, освобождая. Она снова нагнулась, снова зачерпнула воды:
– Идите с ней домой.
И я знала, что она – это сестра, а домой – это в Москву. Ведь во сне все знаешь и без долгих объяснений…
За завтраком я наконец-то сказала:
– Мне такой странный сон приснился.
Мы пили кофе, и я говорила про фонтан, про платье, про бабушку.
– Почему ты плачешь? – спросила мама, когда я дошла до бабушкиных слов.
– Я не плачу, – ответила я.
– У тебя слезы, – сказала сестра.
Но я же правда не плачу, глаза совсем сухие – а если провести рукой по щеке, то кажется, будто угодила случайно в соленую лужу. Я не плачу – просто слезы потоком катятся по щекам и падают на стол большими каплями. Только теперь я смотрю маме и сестре в лицо и замечаю, что щеки у них тоже мокрые.
Странно – говорит мама растерянно – очень странно. Она размазывает слезы по щекам, и глаза у нее совсем не заплаканные. Сестра смотрит удивленно – ничего себе, в первый раз у меня так, я не плачу, а слезы катятся. Как будто кто-то внутри всех нас открыл странный кран – и закрыть его нет никакой возможности.
– Нужно ехать в Москву, да? – Сестра вопросительно смотрит на нас.
Странная, безумная идея. Она ведь уже выбрала роддом в Зальцбурге. Ее передергивает, когда она рассказывает о нем, – «сестры как монахини, нас провели в уличной одежде – у какого-то мужика был насморк и кашель, но все равно провели – в отделение для недоношенных, даже без маски и халатов, медсестра подняла из бокса сине-фиолетового младенца, и все мы дышали своими бациллами на него. Она сказала – ничего страшного, тут всех пускают прямо с улицы».
Безумная идея. Но почему-то она сразу же кажется правильной всем нам.
Сестра будто оживает – оттаивает. Глаза блестят – она лихорадочно ходит по комнате: «Ему не надо говорить, не надо, я не стану ему звонить – он уже говорил, что отнимет у меня ребенка, когда я рожу, а меня выкинет».
Ощущение, что все это – верно, что ошибки тут нет, пронизывает до капилляров, до кончиков пальцев. Кажется, что вдруг сложилась вся картинка, нашлись недостающие пазлы. И это чувство безусловной правильности заставляет пениться кровь, будто новогоднее шампанское, окутывает предчувствием праздника, дает мне силы бежать в центр Вены за авиабилетом, маме и сестре – собирать вещи и планировать следующие месяцы в Москве.
И не оставляет до того самого момента, когда над моей головой из венского «Швехата» на восток улетает толстобрюхий самолет.
Соня
Шуба пахла растертой меж пальцев сухой ромашкой. Подержанная, конечно, – в магазине для бедных, – но определенно моя. В самом начале пути не привередничают, а берут то, на что хватает средств. Пусть кто-то отходил в этой шубе дюжину лет и пришил взамен старой, хлипкой новую петлю у воротника, из металлической цепочки, царапающей шею, крепкой, на века, – но только с покупкой уюта по кусочкам начинается настоящая новая жизнь. Только тогда.
В вечер их отъезда в Москву мне почудилось – я увидела его лицо – близко, отчетливо. Оно оказалось бледным и андрогинным, как у сценической Смерти в мюзикле про австрийскую императрицу. Мне не было страшно; я ему даже обрадовалась – как старому знакомому. Потому что когда вдруг на тебя – впервые по-настоящему – накатывает одиночество, то радуешься даже будто посыпанному мелом лицу Межсезонья.
Ведь с одиночеством – как с горячим чаем: пока обжигающе-пряным не обдаст горло, не потечет удовольствием, горча танином, вниз, долго думаешь, с какого боку подобраться. И обязательно обжигаешь язык и губы.
– Добрвечер, – пробормотала старушка-соседка, которую я никогда до этого не видела, и юркнула в зазор приоткрытой тяжелой дубовой двери с обязательным рождественским веночком под глазком. По этим веночкам можно отличить квартиры, в которых живут, от квартир, в которых существуют.