Это – пир, самый настоящий. Алиса уехала до обеда – мы занимаем целый столик в комнате для завтраков, девочки накрывают на стол так спешно, будто кто-то за ними гонится.
Сало мягкой глыбой лежит на мятой фольге. Пахнет – пряно, нахально. На разрезе тонкими розовыми жилками бежит нездешняя вязь. Чесночок, острая дорожка перца на языке – Наташа хохочет, сверкая золотым резцом, Леся, тонкими пальцами обхватив старый нож, отрезает еще, а я предвкушаю.
Странное счастье вопреки.
Мир открывается нежной мякотью, по-новому, как в первых воспоминаниях жизни: табуретка достает до носа. На табуретке лежит пыль – в палец толщиной. Кроме табуретки и пыли, в новой квартире нет ничего. Выход в открытый космос, в мягкую пыль своей квартиры, высадка на новой луне. Неизведанная земля – как и занавески в детской, оранжевые с желтым. На них был английский людоед и храбрый портняжка в остромысых туфлях. Они смотрели внимательным глазом, поэтому под одеялом нужно было лежать тихо-тихо. Это днем, когда солнце рыжим экраном расцвечивало окно. Ночью на них можно было не обращать внимания.
Однажды родители повели смотреть салют на крышу дома – еще нового, еще незнакомого. С высоты шестнадцатого этажа открылась вдруг почти космическая ширь, темный лес, который нависал над головой в детском городке, перевернулся, ушел под ноги. Коробочки высоток, причудливо раскинутые игральными кубиками по горизонту, светились новогодней иллюминацией. Справа из темноты вырастал купол, похожий на половинку глобуса.
У кого-то играло радио, «Светит незнакомая звезда», представлялись взлетные огни аэродрома – тогда я даже не знала, не подозревала, что это такое. Между нами города – это было так красиво и так щемяще, это хотелось пережить, хоть грусть, шипя, била через край. И от слов, и от голоса Анны Герман. В груди словно были привязаны наполненные гелием шарики, я такие видела лишь однажды – рвущиеся вверх.
В новогодний день дверь в детскую была границей между двумя годами – свет желтым клинком махом взрезал черноту, в которой полагалось спать до праздника. Тьма поддавалась и похрустывала – почти как снег на улице – и не давала уснуть в ожидании елочного чуда.
В холле, над аркой, ведущей ко входу, висел Софокл. Наш домовой. Я про себя называла его Софоклом – деревянную маску, серую, словно припорошенную сигаретным пеплом – как в массивной бронзовой отцовской пепельнице, на дне которой плясали средневековые человечки. Кажется, маску сделал, копируя греческое, художник из родительского театра. Художник потом погиб, но Софокл совсем не казался грустным, он не нес на морщинистом лбу дыхания смерти своего создателя. Даже распяленный рот его не злился, я знала – он только охранял. Охранял, когда в коридоре за антресоль привязывали качели, и можно было лететь ногами в вешалку, полную зимних шапок и теплых пальто, закидываться назад, стараясь рассмотреть перевернутую кухню, вытягивать шею, пока не перехватит горло. Когда случайно защемили чудной дверью пальцы. Когда я легла на секретер, и шкаф упал, рассыпаясь стеклами и глухо ударяясь об пол книгами.
Лоджия зимой пахла квашеной капустой и мочеными яблоками, а летом – нагретым деревом. На балконе росли помидоры; весной можно было встать босыми ногами на солнечный каменный пол и смотреть сверху, как на школьном стадионе бегают мальчишки в синих тренировочных. Микрокосмос, в котором летними вечерами светили звезды с городского неба, гулко ухали мячом ребята во дворе и тренькали гитары у подъезда, сменив дневных старух в белых платочках.
Наверное, надо отойти на расстояние, чтобы понять, как ты любил все это, надо уехать, чтобы понять, к чему идти. Мы, наверное, как неродившийся младенец в материнском чреве – нам обязательно надо родиться, чтобы потом всю жизнь, прямо по Фрейду, стремиться вспять. «Мама, роди меня обратно». Ребенок первым делом произносит «папа», а не «мама», потому что мать – это он сам. Иногда нужно с силой оторвать кусок себя – навсегда, фатально, – чтобы почувствовать: это и было твое. Окунуться в новое, испробовав то и это, чтобы узнать себя. Понять, что из того, с чем ты вырос, тебе навязали, а что – кровь, душно пульсирующая в сгибе локтя. Только мучая себя лишениями, знакомишься с тем, кто сидит внутри.
Разрежь пуповину и посмотри – не в ней ли все дело?