Лупа. Зачем ей лупа, это толстое оптическое стекло на ручке? Однако она радовалась, как ребенок пяти лет, носила всюду с собой, разглядывала жуков, муравьев, траву, случайные предметы, свои пальцы на ногах и на руках, и это доставляло ей какую-то несказанную радость каждый раз, когда Мари вспоминала, что у нее есть эта лупа.
Затем были солдатики. Наполеоновские маршалы, гвардейцы, барабанщики и гренадеры, наши драгуны и казаки – раскрашенное олово, дешевые ярмарочные поделки, но исполненные с любовью; коллекция росла, и серьезная девушка, изучавшая философию и право, по вечерам играла на столе в старинные сражения, хихикая над своей крошечной армией и устраивая пальбу из игрушечных пушек – правда, шепотом, чтобы не услышал папа.
Марки, монеты, кусочки янтаря, лотерейные билеты, примитивные конфеты в железных банках, фотографические открытки со знаменитостями и далекими городами, карты Европы и мира, деревянные гребни, бусы, заколки в форме
Пришлось отказаться от воскресных обедов с солидными кусками жареного мяса в кафе, но это нисколько не было обременительно для него: сэкономленных денег как раз хватило на все то новое, что появилось в его жизни.
Хозяйка пансиона смотрела на него порой загадочно-вопросительно, но ничего не говорила.
Эта самая хозяйка, пожилая одинокая дама, была для Дани (одно время, когда он ею интересовался и даже слегка следил за ней, изучая ее повадки) воплощением европейского духа, упорядоченности и функциональности. Она все делала вовремя, иначе за пансионом было не уследить: записывала расходы, аккуратно расплачивалась с зеленщиком, молочником, угольщиком, кухаркой, прачкой, в комнатах всегда хорошо пахло, на кухне в любое время дня готовилась еда, часы никогда не опаздывали, постельное белье менялось точно в срок, и если разбивалось стекло, ломались стулья, а ураган или ливень нарушали привычное течение пансионной жизни, все чинилось сразу же, на следующий день, и даже следов стихийных бедствий нельзя было найти уже через сутки, будь то спиленное во дворе дерево или сорванный с крыши флюгер-петушок.
Иногда ей бывало скучновато, и она вечером выпивала рюмочку сладкого вина, подолгу беседовала с постояльцами о жизни, раскладывала пасьянс, гладила свою кошку, тихонько плакала, перелистывая старые семейные фотографии – это был нормальный живой человек. Каждое ее душевное движение было настолько открыто и прозрачно, по-человечески понятно, спокойно, естественно – кашляла ли она, простыв на сквозняке, ругалась ли с прачкой, хандрила при наступлении сырой мрачной зимы, – что можно было только поражаться, насколько ее душа вписана в окружающее пространство и время, как архитектурно точно выстроен этот нехитрый, даже слегка казенный домашний уют вокруг нее (но без этого, пусть и чужого дома Даня бы просто пропал на чужбине, он любил этот свой угол и любил мадемуазель Катрин, потому что человек не может жить
Это был настоящий европейский человек, который абсолютно соразмерен своей жизни, предан ей, который всегда выполнял свои обязательства и требовал того же от других, который никогда не выплескивался из берегов, сохранял одинаково прелестную и свежую форму, не стареющую от времени, относился ко всему с трезвой разумной улыбкой и ничего не боялся.
Пожалуй, вот именно это, последнее, а именно:
Дело в том, что… он никак не мог поверить в это бесстрашие. Уют и скромное благополучие, которые он видел вокруг, были ему чрезвычайно симпатичны, и даже некоторая скука окружающего мира нисколько его не раздражала, и он любил одиночество; и то, что весь этот французский мир был прохладно-спокоен по отношению к нему, к его делам, его глубоко устраивало, верней, стало устраивать через некоторое время после встречи с Мари. Но… ему почему-то постоянно казалось, что здешние люди что-то скрывают. Скрывают истово, планомерно.
Он тщательно искал проявления хоть какого-то
Даже бедность казалась тут уютной и открытой. Нигде не было неизвестности.
Единственным исключением оставалась Мари.
У нее была тайная жизнь, у нее были страхи, у нее была отчаянная жажда неизвестности.