Единственное, что как-то отравляло это общее переживание (а то что оно было общим для всех сидящих за этим столом, он ни секунды не сомневался), было лицо Нади. Казалось, что ей не хорошо, хотя она и тщательно это скрывала: во-первых, маленький Сима напрочь отказался читать стихи, влезать на стул, разгадывать шарады, заупрямился, расплакался, уронил лицо в ладони, сморщился, замолчал, он был самым младшим тут, и это было естественно, но Наде это было больно, она покраснела, она не смеялась над ним, как все остальные, ей было его мучительно жалко, и если бы она могла, то увезла бы его сразу домой. Она и так чувствовала себя немного чужой, хотя была
И действительно, у Мили за столом все было чуть более возвышенно и прекрасно, чем он привык, не было ощущения этой закрытой, этой душной семейственности, когда та, огромная жизнь отступала на шаг, как будто ее выгоняли за дверь, нет, здесь было не так, огромная новая жизнь как будто сама сидела за столом, сама наливала в бокал шампанское, сама поднимала тосты, радовалась вместе со всеми, и он радовался этому. А потом все замолчали, ожидая боя курантов, причем не по радио, а прямо из окна, дамы накинули шали и шарфики, раскрыли форточку, и потом даже вторую, чтобы лучше слышать, здесь, в Кисловском, до кремлевских курантов было рукой подать. И вот они зазвонили, и все повскакали с мест, грохнуло из-за стены и с улицы многоголосое искреннее «ура».
И тут вдруг, после всех поцелуев и объятий, Миля посмотрел на него, взял за руку и властно увел на кухню «покурить», хотя давно уже Даня не курил. И всем стало ясно, что лучше на эту кухню не входить, все стали еще больше веселиться, заводить патефон, чтобы братья не волновались, чтобы знали, что ничто не помешает их важному братскому разговору. Слушай, сказал Миля, ну как дела, и Даня опять отметил про себя, какой же он высокий, мощный крепыш, какая у него огромная голова на широких плечах, как он вымахал,