А главное — не обладая такой идеологической подготовкой, как лидеры тайного общества и даже такие его члены, как Репин, Сутгоф, Панов, офицеры-моряки, не будучи человеком такой достойной и чистой доверчивости, как Андрей Розен, Булатов примерял на развернувшуюся перед ним ситуацию «переворотную» традицию XVIII века — когда в результате выступления гвардии одна персона на престоле сменялась другой. Подлинный смысл и политическая потенция гвардейских мятежей были ему неясны. Он боялся оказаться орудием в руках новоявленных Орловых.
Но та же гвардейская традиция требовала от него действия. Перед ним внезапно возникла возможность принести «пользу отечеству», и ему тяжко было ею пренебречь.
Он знал, что лейб-гренадеры поверят ему и пойдут за ним. Он понимал, что в смутный момент переприсяги он может со своими солдатами переломить ход событий — как сочтет нужным. Он помнил 6 декабря, молодых возбужденных офицеров, старых гренадеров, целовавших ему руки…
Он колебался. И никому из «действователей» 14 декабря окончательное решение не далось с такой мукой, как полковнику Булатову.
Утром 12 декабря он был у Рылеева и дал положительный ответ, иначе Рылеев не пригласил бы его на вечернее совещание, на котором должны были быть распределены роли в случае восстания.
А Рылеев его пригласил. И Булатов на это решающее совещание явился.
12 декабря было переломным днем междуцарствия. В этот день Николай, получив очередное полуофициальное письмо цесаревича, решился назначить переприсягу. В этот день он получил письмо Дибича, показавшее ему всю опасность его положения. В этот день собравшиеся у Оболенского представители полков дали слово действовать, а полковник Булатов связал себя с судьбой тайного общества. В этот день появилась надежда на полковников Тулубьева и Моллера.
В этот же день произошло событие настолько странное, что по сию пору трудно исчерпывающе объяснить подоплеку и последствия его. В девять часов вечера во дворец явился адъютант генерала Бистрома, подпоручик лейб-гвардии егерского полка Яков Ростовцев и в туманных выражениях сообщил о грядущих мятежах.
Официальная версия, впервые оформленная Корфом, рисует Ростовцева благородным, прекраснодушным юношей, который, живя на одной квартире с Оболенским, случайно узнал о замыслах мятежников, пытался образумить своего друга, но, потеряв надежду на это, рискуя жизнью, предостерег великого князя Николая Павловича о грозящей ему опасности, не назвав при этом никаких имен.
И Корф, и другие историки пользовались в качестве источника рассказами самого Ростовцева, впоследствии им записанными и после его смерти опубликованными. Можно с полной уверенностью сказать, что источник этот абсолютно лжив.
Между тем неофициально поступок Ростовцева толковался многими поколениями как заурядное предательство. Обвинители исходили из простейшей схемы — человек, близкий к заговорщикам, сообщает о них правительству. Характер самого сообщения во внимание не принимался. И это было принципиальной ошибкой.
Парадоксальность положения заключалась в том, что оправдаться — хотя бы частично — перед историей и собственными сыновьями, хотя бы несколько притушить горящую на нем печать доносчика Ростовцев мог, только написав правду. А правду написать он не смел, ибо вся его незаурядная карьера после 14 декабря построена была на утаении этой правды — и не только им самим, но и следственной комиссией, и Николаем. Написать через много лет правду — значило дезавуировать сложившуюся легенду о благородном восторженном юноше, готовом погибнуть, но не допустить мятежа. Это значило — признать, что шефом военно-учебных заведений империи стал активный член тайного общества, товарищи которого, куда менее замешанные в событиях 14 декабря, пошли в солдаты, в дальние гарнизоны, на Кавказ…
Поступок Ростовцева объяснялся и квалифицировался очень по-разному. Штейнгель писал в воспоминаниях: «Ростовцев, младший брат из трех, служивших в л. — гв. Егерском полку, адъютант генерала Бистрома… облагодетельствованный великим князем, в порыве благородного сердца решился предупредить его высочество».
Розен писал потом о Ростовцеве: «Нельзя причислить его к доносчикам, потому что он 12-го декабря предварил членов общества Рылеева и Оболенского, дав им прочесть письмо, написанное великому князю Николаю Павловичу, благодетелю его семейства».
Через много лет племянник Лунина С. Уваров записал мнение о Ростовцеве декабриста Нарышкина: «Он не питает никакого отвращения… к знаменитому Якову Ростовцеву. Он говорит даже, что Ростовцев предупредил будто бы этих господ, что он их выдаст, и что они — таков был энтузиазм — нашли его поведение благородным, и что его приветствовали». Это, конечно, отзвуки сибирских разговоров, ибо Нарышкина не было в столице 14 декабря.
Наиболее жестко вспоминал о странном доносителе Николай Бестужев. Он так реконструировал в воспоминаниях свое мнение в разговоре с Рылеевым: «…Ростовцев хочет ставить свечку богу и сатане. Николаю он открывает заговор, перед нами умывает руки признанием…»