Приближение Второй мировой отец почуял нутром, а может, понял по характеру своей работы в промышленности. Отец решил убраться из Европы и стал устраивать отъезд. Хлопоты заняли столько времени, что отец с матерью едва успели добраться до Англии к осени 1939 года, когда началась война. Там их нагнал Ерко, брат матери, после путешествий по Франции, где он странствовал по причинам, о которых я расскажу в свой срок. В Англии семья прожила до 1946 года; мой отец был в армии, но не солдатом: он проектировал оборудование и планировал его производство, а Ерко работал при нем техником — делал модели. У Тадеуша и матери родился ребенок, но скоро умер, и, лишь когда они приехали в Канаду и осели в Торонто, родилась я — в 1958 году, когда матери было уже под сорок. (Она всегда говорила, что родилась в 1920 году, но мне кажется, что она точно не знала, и у нее, конечно, не было никаких подтверждающих документов.) К этому времени отец и Ерко наладили собственный бизнес — производство больничного оборудования: отец умел управлять производством, а Ерко, талантливейший механик, мог сделать и улучшить рабочую модель любого отцовского изобретения. Казалось, что семью подхватила и несет волна успеха, пока в 1975 году отец не умер — не картинно, надорвавшись от чрезмерных трудов, а буднично, от запущенной простуды, которая перешла во что-то другое и оказалась непобедимой. До этого наша семья, наверное, мало чем отличалась от любой другой семьи канадских иммигрантов европейского происхождения — немножко иностранцы, но без вопиющих контрастов с окружающей североамериканской жизнью. Но смерть отца все перевернула, и от этого переворота семья так и не оправилась.
У отца был сильный характер: отец очень любил мать, ему нравилось думать, что она цыганка, но при нем было ясно, что мы должны жить как обеспеченная польская семья. Моя мать одевалась как состоятельная женщина, и в дорогих магазинах ее отучили от крикливых цветов и длинных юбок в пол. Она редко говорила по-цыгански, на языке своего детства, — разве что со мной и Ерко, а с отцом обычно общалась по-венгерски; она немножко научилась у отца польскому, и я тоже учила этот язык наравне с венгерским; мать иногда ревновала, видя, что мы с отцом разговариваем на языке, которым она владеет не свободно. Английский она так и не выучила как следует, но это не осложняло ее жизнь, так как в Торонто хватало людей, с которыми она могла говорить по-венгерски. В компании, где говорили по-английски, она переходила на ломаный английский, которому умудрялась придавать определенный шарм, — подобная речь неотразимо действует на англоговорящих. Вспоминая годы, предшествующие смерти отца, я понимаю теперь, что мамуся жила своего рода приглушенной, замкнутой жизнью. Любимый человек обволакивал ее, как меня ныне обволакивает Холлиер.
Меня научили называть ее мамусей сами родители — так ласкательно обращается к любимой матери хорошо воспитанный польский ребенок. Канадские дети, слушая нас с матерью, думали, что я говорю «мамуша» (всем канадцам медведь на ухо наступил), но, если правильно произносить это слово, оно звучит ласково и нежно. Кроме того, в дни рождения и на Рождество я называла ее «édesanya»,[61]
как положено в состоятельных венгерских семьях. Отца я обычно называла по-венгерски — «édesapa».[62] Когда мать хотела его позлить, она учила меня называть ее «мамина» — это почти то же самое, что грубое «мамка», и отец хмурился и укоризненно цокал языком. Он никогда не сердился, но это цоканье было для меня все равно что выговор.Меня воспитывали, как мне кажется, довольно строго: