Однако поскольку Спрут, как и Рагги, отстаивает идею модернизационного потенциала занятых торговлей бюргеров, а также выделяет исключительную территориальность и внутреннюю иерархию в качестве решающих критериев нововременной государственности, он ошибочно признает в позднесредневековых и ранненововременных королевствах нововременные государства: «Возможно, это чересчур – считать, что в 1300-х годах мы уже можем найти нововременную Францию. Ведь еще будет затяжная война с Англией, годы религиозной смуты, внутреннее противостояние городов, знати, духовенства. Однако уже в этом периоде мы обнаруживаем существенные черты нововременной государственности» [Spruyt. 1994а. Р. 79]. Такое равенство не только противоречит выделенному Максом Вебером идеальному типу нововременного государства, центрированному вокруг собственного безличного характера и рациональной бюрократии, оно приводит к совершенно неверной интерпретации персонализированной природы позднесредневекового и ранненововременного королевского суверенитета. Хотя логика феодально-политической и территориальной фрагментации была и в самом деле подорвана после кризиса XIV в., рождающееся абсолютистское государство просто попыталось централизировать ренты как «гигантский землевладелец» [Rosenberg. 1994. R 135], навязывая, если соглашаться с Хайде Герштенбергер, режим «обобщенной личной власти»
Хотя, по Спруту, коммерциализация привела в Европе к трем регионально различным ответам (суверенное территориальное государство, города-государства и союзы городов), эта трехчленная классификация не исчерпывает всего объема политических альтернатив, существовавших в ранненововременной Европе. Сведение институциональных отличий к двум базовым альтернативам, территориальной и нетерриториальной, не соответствует весьма неравномерному и разнообразному, то есть темпорально синхроническому, но качественно диахроническому развитию ранненововременных политических сообществ в Европе. Это не требование исторической полноты, а аргумент, серьезно ослабляющий тезис Спрута о конкурентном отборе на основе институциональной эффективности.
Как согласуется с этой моделью институционального отбора Священная Римская империя, которая объединяла множество децентрализованных и полуавтономных акторов под одним имперским зонтиком и которая просуществовала до 1806 г.? Она не уступила якобы большей экономической, военной и политической эффективности классических территориальных государств, а с другой стороны – не стала и «имитировать» их институты, не подвергаясь при этом и делегитимации как участник международных конвенций. Напротив, Вестфальские соглашения признавали ее уникальную конфедеративно-имперскую конституцию и закрепили этот ее статус в международном праве. Как объяснить размножение таких территориальных государств, как Голландская олигархическая торговая республика, Швейцарская крестьянская конфедерация, Польская аристократическая республика, которые не только не соответствовали классическому «западному» образцу формирования территориального государства, но и выдержали – если исключить Польшу, – конкурентный натиск и институциональную привлекательность их «более эффективных» западных соседей? Даже если ограничиваться абсолютистскими государствами, важно отметить, что западные абсолютистские режимы, основанные на «втором издании крепостничества», явно демонстрировали институциональные особенности, весьма серьезно расходящиеся с «западной» моделью, так что лишь в конце XIX или в начале XX столетия они подверглись структурной трансформации [Андерсон. 2010]. Другими словами, критерий «ограниченная территориальность плюс внутренняя иерархия» не исчерпывает вариации в европейском построении государств, а также не объясняет, почему некоторые ранненововременные государства, территориально определенные, однако обладающие весьма различными политическими режимами, успешно конкурировали и сосуществовали с Францией и Англией, ни в чем им не подражая. Следовательно, логика неоэволюционного отбора нуждается в серьезном пересмотре.