На следующее утро Дунаев отделился от своей экспедиции и один пошел, как посоветовал Радный, туда, где деревья становились ниже. То есть на Север. Вскоре услышал далекий лай собак, и под вечер вышел к алеутскому поселку.
Жилища, отчасти деревянные, отчасти из оленьих шкур, пестрели вокруг довольно нарядной православной церковки, которая была вся резная, раскрашенная местными узорами. Дунаев вошел. Как раз шла служба. В церкви тесно стояли люди – почему-то только мужчины, в национальных тулупах с откинутыми меховыми капюшонами, в дубленых сапогах. Широкие раскосые лица блестели в свете свечей. Батюшка-алеут читал молитву на церковнославянском языке, но с таким сильным алеутским акцентом, что слов было не понять. Потом люди стали подходить к исповеди. Подошел и Дунаев. Он опустился на колени перед священником, тот накрыл его голову епитрахилью.
– Исповедаюсь в грехах, – произнес Дунаев неуверенно (он не бывал у исповеди с детства). – Я не заступился за своего товарища по партии, когда его несправедливо обвинили. Я не заступился за одного хорошего инженера, когда его обвинили, что он участвовал в заговоре специалистов. Я не подписал характеристику одной женщине. Это ее почти убило. Я стал руководителем партийной организации завода, хотя знал, что мой предшественник был приговорен по ложному обвинению. Я, рядовой партиец, обычный советский человек, не смог встать в общий строй, когда пришло время защищать свою страну. До сих пор не знаю, нужно ли кому-нибудь то, что происходит со мной. Я иногда свирепствовал по отношению к волшебным врагам, хотя они ни в чем не виноваты. Я впадал в гордыню и раздувался до огромных размеров. Я совокуплялся с Венецией, хотя, впрочем, это вряд ли грех… Я смотрел на себя сквозь пальцы, но в этом себя не виню… Я ел убитых животных и птиц, а также рыбу и растения. Я приносил страдания существующим и несуществующим существам и недосуществам. Часто хитрил. Прости мне, Господи, мои грехи, ведомые же и неведомые, в бдении и во сне, в бреду, в пьянстве и в трезвости, мною и посредством меня совершенные!
Батюшка-алеут, конечно, не понял ни слова из этой сбивчивой исповеди, но отпустил Дунаеву грехи и причастил его.
Служба кончилась, и священник отвел Дунаева в тесный домик, где матушка-алеутка, жена священника, накормила голодного парторга местной похлебкой. После еды они прошли в пристройку, где на оленьих шкурах лежал еще один священник, совсем старый и дряхлый. Этот лучше говорил и понимал по-русски. Дунаев попытался, что называется, «в общих чертах обрисовать ситуацию», хотя сам не знал, что это за ситуация и какими чертами ее можно «обрисовать». Священники тем не менее кивали. Потом они заговорили друг с другом на своем языке. Особенно часто мелькало в их непонятной речи слово «иксби», при этом они указывали на икону, которая все еще висела у парторга на груди. Наконец старый поп обратился к Дунаеву. Парторг не все понял, поп говорил неразборчиво, с сильным акцентом. Сказал, что надо идти на Иксби, и несколько раз повторил это слово, кивая на икону. Дунаеву показалось, что Иксби – так раньше назывался местный бог или особое божественное состояние. И, может быть, теперь так называется какое-то священное место, что-то вроде поляны тотемов. Постепенно он забыл, что разговаривает с православными священниками, показалось, что он снова в привычной компании шаманов.
В общем, он понял, что завтра его отведут куда надо, и успокоился. На ночь его положили в одной из местных оленьих хижин, где спали еще несколько человек. Спалось ему там, завернувшись в шкуры, очень крепко и хорошо, а проснулся он оттого, что в лицо ему ткнулся инеистый нос собаки. Затем собака лизнула его в щеку, вокруг засмеялись и заговорили по-алеутски.
Накормив все той же похлебкой и теплым молоком оленихи, его посадили в сани и куда-то повезли. Собаками правил молодой алеут. Еще один сидел рядом и свистел. Свистел всю дорогу, и парторг понял, что так ему велели шаманы-священнники. Свист был, видимо, магический, отгоняющий злых духов.
Через несколько часов они добрались до места, которое похоже было на край мира. Земля здесь обрывалась, и начиналось замерзшее море. Дул ветер, то разгоняя, то сгущая туман над оледеневшим морем. Один алеут вынул коньки и протянул их Дунаеву, жестом приказывая надеть. Затем он показал в море и несколько раз повторил «Иксби! Иксби!». При произнесении этого слова тень страха и благоговения мелькала на их лицах. Парторг присмотрелся и разглядел далеко в море остров, схваченный льдом, над которым стоял плотный, огромный сгусток тумана. Дунаев понял, что ему надо идти туда.
Надев коньки, он махнул рукой алеутам и побежал вперед, к острову. Скользилось неплохо, хотя лед был неровный, припорошенный снегом. Но коньки оказались хорошие, с магическим узором.
Только ветер досаждал.