Как замечает Синявский, «Ситуация волшебной юморески “Нос” – в направлении самого Гоголя исполнена скрытого трагизма. Законная, элементарная часть твоего естества и лица, нос… отделилась и объявила себя независимым господином, персоной грата, отняв у тебя спокойствие и достоинство, сделав прежнего полноценного человека – хозяина, автора – униженным искателем взбунтовавшегося придатка»[2]
. Один из ключевых мотивов бесконечных самоистолкований Гоголя – обуздание этих взбунтовавшихся творений.При этом Гоголь много раз признавался, что герои его – плоть от плоти он сам: действительно, в нем легко узнать черты Хлестакова («Право, есть во мне что-то Хлестаковское»), Чичикова, Башмачкина, страшного колдуна, чей «нос вырос и наклонился на сторону», и многих других. Получалось, что образы эти существовали сами по себе и в то же время не отделились еще от своего создателя, не покинули его сознания, но жили в нем, как поселенцы. Как какие-то реальные силы и события они скорее сами овладевали сознанием писателя, чем подчинялись ему и создавались им. Автономная реальность гоголевских сюжетов и персонажей делала их уже не произвольными аллегориями и иносказательными описаниями жизни, остающимися чисто условным обозначением чего-то иного, но буквально происходящими с писательским сознанием событиями.
И не только с писательским. «Всякий хоть на минуту, если не на несколько минут, делался или делается Хлестаковым»[3]
, – говорит Гоголь в знаменитом письме. Всякий не узнает себя, преувеличенного, в Хлестакове, в его манерах и поступках, а именно «делается Хлестаковым», когда его сознание захватывает этот образ. Потому и изучать Гоголя – все равно, что изучать себя: его персонажи, как живые, овладевают сознанием читателя, включая его в гоголевский мир, становятся самой реальностью этого сознания.Своим невероятным, но все же реальным, не вымышленным, сюжетам и героям Гоголь приносил столь же реальные жертвы и отречения. Творимый им и в то же время словно впитывающий его в себя мир перестает казаться просто художественным произведением, литературным вымыслом. Он ближе иной, еще более древней, области человеческого духа – мифологии.
Именно мифу, не создаваемому ничьими сознательными усилиями, индивидуальными или коллективными, и потому не заключающему в себе никаких иносказаний и внешних отсылок, но властвующему над сознанием людей, присущи и гоголевское неправдоподобие, и гоголевская живость. Мир Гоголя полон обмана, несуразности, нередко – жестокости, страданий и смерти, причем едва ли ни случайных, несправедливых, пустых. И все же это мир не только невидимых слез, но в еще большей степени – видимого смеха, мир невинный и беспечный: горе, грех, даже смерть здесь как бы не реальны, похожи на какую-то таинственную игру. Этот
Если ключевые черты творчества Гоголя присущи не только одному конкретному гениальному писателю, но и огромным пластам духовной культуры целых народов: мифам, что веками владели и владеют их сознанием – то мифологические мотивы и истоки гоголевского творчества требуют и заслуживают всестороннего, философского анализа. Чтобы всегда иметь эти мотивы в виду, мы далее будет говорить о
Словосочетание «философия мифологии» всегда казалось в высшей степени спорным и сомнительным, ведь философия и в историческом, и в систематическом отношениях возникала и прокладывала себе путь в борьбе со старыми мифологическими преданиями[4]
. Философия занята разумным познанием истины, а мифология выглядит полной противоположностью и истины, и разумности. Так же и с Гоголем: дать философскую интерпретацию его мифического мира – значит, отыскать в нем своего рода разум и осмысленность, хотя мир этот всячески противится таким поискам.Это дает основание и повод подступиться к изучению Гоголя с тем инструментарием, что был разработан крупными мыслителями в их усилиях философски осмыслить мифологию – Ф. В. И. Шеллингом, Э. Кассирером, А. Ф. Лосевым и др. Но намерение наше состоит не в том, чтобы сделать с Гоголем примерно то же, что Шеллинг или Лосев сделали с мифом, а в том, чтобы с их помощью понять древние истоки гоголевского мифотворчества, понять, что мнимые причуды одного загадочного писателя только кажутся причудами, а на деле присущи многовековым духовным традициям. Мифотворчество в этом плане старше любой философии и науки и, как мы увидим, способно продемонстрировать их недостаточность и не автономность.