Соединение в поэме русской сказочности и греческой мифологии было не только данью стилевым тенденциям русской поэзии[111]. «Душенька» была умелой адаптацией греческого мифа, органично введенного в русскую культуру в качестве его законной составляющей. Вообще, «греческое» и «русское» в поэме оказывались тесно слиты. Греческие ассоциации Психеи-Душеньки в начале 1780-х годов также соотносились с актуальными политическими событиями — готовилось присоединение Крыма, вынашивалась стратегия «греческого проекта». Вторжение истории в мифологию превращало галантную поэму в политически актуальное сочинение, где архетипической героине — Психее-Душеньке — была уготована судьба политического символа.
«Радость Душеньки»
Карамзин деликатно описывает взаимоотношения Богдановича и царицы после появления поэмы: «Екатерина царствовала в России: она читала Душеньку с удовольствием и сказала о том сочинителю: что могло быть для него лестнее? Знатные и придворные, всегда ревностные подражатели государей, старались изъявлять ему знаки своего уважения, и твердили наизусть места, замеченные монархинею»{611}. Весь тираж «Душеньки» 1783 года сразу же покупается Дашковой, а сам поэт привлекается к сотрудничеству в начавшем выходить «Собеседнике», со страниц которого ему расточаются комплименты.
Дашкова в статье «Вечеринка» («Собеседник». 1783. Ч. 9) пропагандирует «Душеньку» как сочинение, достойное стать русским образцом светской галантной литературы — той новой литературы, об организации которой всерьез задумывалась Екатерина. Рассказчик сочинения Дашковой приводит свой разговор с неким «искусным царедворцем», любителем французской словесности: «Я старался обратить речь на произведение российских писателей и, исполнив сие, спросил у красноречивого гостя: “Читали ли вы, сударь, Душиньку?” — “Я ее не читал и не видал”. Не видал. Сие слово меня удивило, и я повторил мой вопрос: “Вы этой прекрасной книжки не читали?” — “Нет, сударь: я думал, что ее когда-нибудь сыграют”. — “Милостивый государь, я спрашиваю о прекрасном сочинении господина Богдановича, которое не есть драма, но сказка в стихах”. — “А мне сказали, что это комедия”. Надобно знать, что господин, о котором я здесь говорю, выдает себя за человека просвещенного, за любителя наук и художеств»{612}.[112]
Условная Хлоя первой редакции позднее, в издании 1783 года, будет ориентирована на саму императрицу, и «Душенька» будет осмысляться как приношение Екатерине. Показательно, что в другой «старинной повести в стихах» — «Добромысле» — Богданович обнажит старый прием и уже полностью снимет всякую дымку условности с облика Хлои:
Не случайно поэма, поднесенная Екатерине, имела своим продолжением написанную Богдановичем уже по заказу придворную пьесу «Радость Душеньки» (1786), где совмещение героини и ее прототипа было открыто манифестировано.
Значимо было само название этой «лирической комедии, последуемой балетом», игравшейся «в присутствии Ея Императорскаго Величества, на придворном театре». Оно как нельзя лучше корреспондировало с идеологией félicitas, с имперской установкой на «веселость». Такова же была установка Мольера в его «трагедии-балете» «Психея» (1671), окружившего свою высокородную героиню смеховыми персонажами — Вакхом и главным буффоном Олимпа Момом, произносящим перед королевской четой гимн смеху[113]. Смеховая десакрализания «сверху», инициированная и одобренная правительством, служила еще большей демонстрацией власти и контроля{614}.
Фабула пьесы Богдановича заключалась в попытках придворных развеселить Душеньку, о «звании» коей гадает ее окружение: «принцесса», «дюшесса», «княгиня» или «графиня»{615}. Героиня отвергает безвкусные «забавы» (вино, наряды, украшения и прочие «старые», негалантные удовольствия; в пристрастии к ним уличаются Мидас и Бахус, за которыми, вероятно, стояли вполне реальные прототипы из придворного окружения Екатерины), ибо «она любит забавы умныя»{616}. Мом между тем озвучивает в пьесе ряд программных положений политической стратегии императрицы и ассоциирован с авторским голосом — так же, как это было у Мольера.