Позднее Г.Р. Державин (видимо, знакомый и с этим стихотворением) в самом пространном своем стихотворении, посвященном Екатерине, — «Изображение Фелицы» (1789), — представил Екатерину в амазонском облике:
В «Объяснениях на сочинения» Державин отсылал свое описание к событиям 1762 года: «Сим изображается восшествие на престол Императрицы, когда она в воинском одеянии ехала на белом бодром коне и сама предводительствовала гвардиею, имея обнаженный меч в руке»{82}. Державинские стихи соотносятся с известной картиной придворного живописца Стефано Торелли (профессор Академии художеств, в 1762–1784 годах жил в Петербурге) «Екатерина верхом на белом коне Бриллианте», торжественно запечатлевшей императрицу в наиболее значимом и желанном для нее контексте. Конь на картине Торелли весьма своенравен, он крутит головой и «опеняет» удила. Россия изображена в виде женской фигуры: стоя на коленях, она подает Екатерине императорскую корону{83}. Мужской наряд Екатерины — это не только дань исторической реальности событий революции 1762 года. Торелли — глазами европейского наблюдателя — отобразил приход к власти Екатерины как своего рода брачный союз: Россия ассоциирована с женским началом, тогда как Власть несет «мужские» атрибуты.
Державин в «Изображении Фелицы» меняет гендерные роли: его «Норд седый» становится субституцией России и одновременно идентифицируется с самим поэтом, певцом Фелицы. В «Норде седом», павшем на колени перед Фелицей, заключен уже более куртуазный, нежели политический жест. Не случайно за амазонской метафорой проступал и эротический подтекст.
Державин вложил в этот историческо-мифологический пассаж двойную реминисценцию: с одной стороны, артистическую, отсылающую к картине Торелли, а с другой — стилистическую, навеянную знаменитым фрагментом поэмы «Душенька» И.Ф. Богдановича. Описывая выезд Венеры, Богданович ввел эротически-галантные формулы, сразу ставшие чрезвычайно популярными. Одна из таких формул была связана с «зефирами», которые одни лишь «Венеру смеют лобызать» и «взвевать» ее «власы»:
«Венерианские» коннотации едва ли не разрушали «мужской» амазонский миф, во всяком случае обнажали его маскарадный характер. Державин придал политическому мифу куртуазные параметры: амазонский наряд уже не служил указанием на политические стратегии, но всего лишь подчеркивал «прелести» его обладательницы.
Екатерина как Август
Амазонская метафорика, столь удачно примененная к политическим обстоятельствам, развивалась Петровым и в его последующих сочинениях. В 1769 году Петров берется за перевод «Энеиды» Вергилия. Героическая поэма — главный текст римской имперской мифологии — служила изощренным генеалогическим описанием римской династии Юлиев, а позднее источником имперских претензий всех европейских «потомков Энея»{85}. Эней, перенесший троянские пенаты в Лаций (область Центральной Италии), был отцом Аскания, в свою очередь основавшего италийский город АльбаЛонга. Потомком же царя Альба-Лонги Нумы являлся легендарный Ромул, основатель Рима. Вся тонкость династических хитросплетений основывалась на втором имени Аскания — Юл. В эпоху Юлия Цезаря династический миф и подобие имен (Юл и Юлий) соединили легендарного сына Энея со знаменитым римским правителем.
Вергилий жил и творил в эпоху внучатого племянника Юлия Цезаря, императора Октавиана Августа, внимательно следившего за ходом работы (известно, что Вергилий читал Октавиану Августу две принципиальные главы своей поэмы — четвертую и шестую, в наибольшей степени уснащенные прорицаниями о великой империи{86}). «Энеида», таким образом, выполняла несколько функций: повествовала о «начале» великой Римской империи и преподносила откровенный панегирик Августу, чье «божественное» происхождение подкреплялось династическим мифом (Эней был сыном богини Венеры от Анхиза).
В контексте легитимации и санктификации власти Екатерины II в первые годы ее царствования переводческое предприятие Петрова получает значимость важнейшего идеологического события. Римская классика очищалась по имперской указке от мистериального, провидческого материала. Вместо опасного предсказания должен был стоять трезвый, холодный прагматизм, слегка облагороженный поэтической стариной. Не случайно царица — подобно Августу — пристально наблюдала за продвижением перевода, заслушивала готовые фрагменты в авторском чтении и сама вносила исправления в текст.