Опять же не в оправдание, но в объяснение. Иеромонах Иов (Гумеров) совершенно прав, когда пишет о том, что «история Церкви в эти годы хорошо изучена по документам» и «священнослужители явили высокий дух исповедничества», но с ним трудно согласиться, когда он говорит о «сознательной лжи» писателя Михаила Булгакова. Да, сегодня мы можем привести сотни, тысячи примеров подвижничества и монахов, и архиереев, и мирян, чью память и чей образ драматург Михаил Афанасьевич Булгаков – назовем вещи своими именами – в «Беге» оболгал, но то, что открылось нам десятилетия спустя благодаря опубликованным свидетельствам и документам, не прочитывалось современниками тогда. О стойкости клириков, о мучениках и священномучениках Булгакову неоткуда было узнать. Он общался в Москве преимущественно с людьми, далекими от религиозной жизни (в качестве альтернативы и примера иного образа жизни и другого круга общения можно указать Валерию Дмитриевну Лиорко, оставившую замечательную книгу воспоминаний «Невидимый град», рассказывающую как раз о мужестве и стойкости паствы и пастырей), он не видел явного сопротивления политике государственного атеизма и богохульства
[58], зато видел Живую Церковь, о которой очень насмешливо отзывался еще в очерке «Киев-город». И тот факт, что глава Русской церкви митрополит Сергий (Страгородский) побывал среди обновленцев, а потом пошел договариваться с большевиками, едва ли мог писателя вдохновить.Последнее тем важнее, что Булгаков закончил работу над «Бегом» уже после того, как была опубликована Декларация митрополита в 1927 году
[59]. В нашем распоряжении нет ни одного мемуара, ни одного источника, которые бы свидетельствовали о том, как отреагировал на это ключевое событие новейшей отечественной истории внимательно следивший за политической и церковной жизнью в стране писатель, но, зная нетерпимость Булгакова к политическим компромиссам и «сменам вех», можно предположить, что уважения к Церкви у него не прибавилось. И подобная позиция разочарования по отношению к священству была не единственной и, более того, свойственной не только оголтелым безбожникам, с которыми Булгаков не имел ничего общего.В те же 1920-е годы М. Пришвин, которого еще труднее обвинить в открытом богоборчестве и злосчастной ереси, писал в дневнике, причем не о митрополите Сергии, чья Декларация до сих пор остается одним из самых дискуссионных эпизодов церковной истории, но о патриархе Тихоне: «Отречение Тихона. Непосредственное чувство оскорбленности себя русского (нет у нас теперь Аввакума), а после размышления оказывается, что Тихон поступил вовсе не дурно. Выходит повторение душевного мотива всей революции: сначала душа возмущается и восстает, оскорбленная, против зла, но после нескольких холостых залпов как бы осекается и, беспомощная, с ворчанием цепляется за будни, за жизнь (так возникло сменовеховство). <…> Тихон пророс новой мыслью, подписал отречение от царя и дал присягу РСФСР» [98; 23].
Мимо этого «отречения» Святейшего не прошел в 1923 году в своем дневнике и Булгаков:
«…патриарх Тихон вдруг написал заявление, в котором отрекается от своего заблуждения по отношению к Соввласти, объявляет, что он больше не враг ей и т. д.
Его выпустили из заключения. В Москве бесчисленны<е> толки, а в белых газетах за границей – бунт. Не верили… комментировали и т. д.
На заборах и стенах позавчера появилось воззвание патриарха, начинающееся словами: „Мы, Божьей милостью, патриарх московский и всея Руси…“ Смысл: Советской власти он друг, белогвардейцев осуждает, но „живую церковь“ также осуждает. Никаких реформ в церкви, за исключением новой орфографии и стиля. Невероятная склока теперь в церкви. „Живая церковь“ беснуется. Они хотели п<атриарха> Тихона совершенно устранить, а теперь он выступает, служит etc» [13; 101].
Все эти суждения, высказываемые современниками, носили несколько приблизительный и поверхностный характер (впрочем, у Булгакова, в отличие от Пришвина, оценочности практически нет), причиной чему можно назвать традиционное непонимание интеллигенцией, даже лучшими из ее представителей, церковной жизни. Но что говорить про кровавые 1920-е годы, если и раньше бывало, что Церковь и литература ссорились друг с другом, когда писатели принимались описывать людей духовного звания, и Церковь очень щепетильно относилась к таким словесным изображениям, будь то Пушкин с его «Сказкой о попе и о работнике его Балде»
[60], Лесков с «Мелочами архиерейской жизни», Лев Толстой с «Отцом Сергием» и тем более со своим учением, Чехов с «Архиереем», не говоря уже о Мережковском, Розанове, Блоке, Леониде Андрееве.