Потом лица у авторов стали серьезными. Сюжет либретто постепенно, по мере развития действия, приобретал трагический характер.
«Один из немецких офицеров в порыве пьяного патриотизма, поднимая бокал с вином, рявкнул:
– За наши победы над Францией!
Как ни были пьяны женщины, они умолкли, а Рашель, вся задрожав, обернулась:
– Послушай-ка, есть французы, при которых ты это не посмел бы сказать.
Но юный маркиз, повеселевший от вина, захохотал, не спуская ее с колен.
– Ого-го! Я таких пока не видел. Стоит нам появиться, как они удирают!
Девушка вспыхнула и крикнула ему в лицо:
– Врешь, гадина!
Тогда юный маркиз поставил на голову еврейки вновь наполненный бокал шампанского, выкрикнув:
– И все женщины наши!
– Что я? Я не женщина, а шлюха, а других пруссакам не видать!
Не успела она договорить, как он наотмашь ударил ее по щеке; но когда он вторично занес руку, она, обезумев от гнева, схватила со стола десертный ножичек и внезапно, так что другие ничего не заметили, вонзила ему серебряное лезвие у самой шеи, туда, где начинается грудь… Слово застряло у него в горле, он застыл, раскрыв рот, страшно выкатил глаза. После удара мадемуазель Фифи, маркиз, почти сразу испустил дух… Рашель швырнула стул под ноги поручику Отто, тот растянулся во весь рост, а она бросилась к окну, распахнула его, прежде чем ее успели настичь, и прыгнула во мрак, под дождь… Рашель найти не удалось…»
И тут в действие либретто вступал местный кюре. Булгаков волновался. Об этом есть запись в дневнике Елены Сергеевны:
«14 окт. Тут же, конечно, возник вопрос о том, как же в опере показывать кюре. Боже, до чего же будет нехудожественно, если придется его, по цензурным соображениям, заменить кем-либо другим».
Несколькими днями назад Булгаков претерпел еще одно потрясение, связанное с этой оперой, о чем Елена Сергеевна вспоминала с негодованием:
«8 окт. Сегодня целый день посвящен чудовищному фокусу, который Самосуд собирается учинить с Дунаевским. Он хочет теперь его отставить во что бы то ни стало и заменить Кабалевским! Что за беспринципность невероятная, или легкомыслие, или то и другое вместе!.. Сам же пригласил Дунаевского на работу, и теперь такое вероломство!»
К счастью, Булгаков проявил свойственное ему упорство в том, чему верил, и доказал начальству, что именно Дунаевский нужен для этого либретто и его музыкального воспроизведения.
24 декабря 1938 года наконец-то пришел долгожданный ответ от Дунаевского:
«Дорогой Михаил Афанасьевич! Проклятая мотня со всякими делами лишает меня возможности держать с Вами тот творческий контакт, который порождается не только нашим общим делом, но и чувством глубочайшей симпатии, которую я к Вам питаю с первого дня нашего знакомства… Я счастлив, что Вы подходите к концу работы, и не сомневаюсь, что дадите мне подлинного вдохновения блестящей талантливостью Вашего либретто. Не сердитесь на меня и не обращайте никакого внимания на кажущееся мое безразличие. Я днем и ночью думаю о нашей чудесной “Рашели”. Крепко жму Вашу руку и желаю здоровья и благополучия. Ваш И. Дунаевский».
Это письмо было написано Булгакову после очередных нападок на его творчество, сотен отрицательных и злых рецензий. Теплое письмо Дунаевского, истинно творческого человека, полное уважения к трудам Михаила Афанасьевича, действительно стало для него источником вдохновения в работе над либретто и, несомненно, над последним и главным романом в его жизни.
22 января 1939 года Булгаков ответил Дунаевскому:
«Получил Ваше письмо, дорогой Исаак Осипович! Оно вселяет бодрость и надежду… Извините, что пишу коротко и как-то хрипло, отрывисто – нездоровится. Колючий озноб, и мысли разбегаются. Руку жму крепко, лучшие пожелания посылаю. Ваш М. Булгаков».
Обычно в болезненном и усталом состоянии Булгаков диктовал письма жене, а тут ввиду важности вопроса и особенного уважительного отношения к композитору сам взялся за перо, написал коротко, но сам.
Михаил Афанасьевич скрупулезно трудился над рассказом Мопассана, не упуская в либретто даже деталей сюжета, так же, как и над инсценировкой «Мертвых душ», без страха перед цензурой. Была сохранена и роль кюре.
«Не делайте большие глаза!» – говорил он оппонентам, упрекавшим его в переделке «Мертвых душ» из повести в пьесу, рассказа Мопассана – в оперу.
Композитор, получив первый акт, писал Булгакову (18 января 1938 года):
«…Считаю первый акт нашей оперы с текстуальной и драматической стороны шедевром. Надо и мне теперь подтягиваться к Вам… Пусть отсутствие музыки не мешает Вашему прекрасному вдохновению… Друг мой дорогой и талантливый! Ни секунды не думайте обо мне иначе, как о человеке, беспредельно любящем свое будущее детище. Я уже говорил Вам, что мне шутить в мои 39 лет поздновато. Скидок себе не допускаю, а потому товар хочу показать самого высокого класса. Имею я право на длительную подготовку “станка”? Мне кажется, что да… Крепко жму Вашу руку и желаю действовать и дальше, как в первой картине. Я ее много раз читал среди друзей. Фурор! Знай наших!»