«Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностию — он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особым благорасположением покойного царя, он принадлежал к числу тех людей, которых счастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, щитав[230], что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нём и тень благодарности и благородства чувств. Завлечённый самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главой заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершённый замысел на всё священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестаёт быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, которого одно время был начальником штаба, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун…»{370}
Такой психологический портрет составил Николай Павлович одному из главных «бунтовщиков»… Описав известный уже нам ход допроса, император закончил его тем, что сказал «…обратясь к Орлову: — а между нами всё кончено.
С сим я ушёл и более никогда его не видел»{371}.
На том и завершаются «Записки Николая I о вступлении его на престол».
Ох, и закатал бы государь Орлова по первому разряду — в прямом и переносном смысле, если бы не брат его, граф Алексей Фёдорович, чуть ли не самым первым доказавший Николаю свою преданность в трагический день 14 декабря! Он, под ружейным огнём, самолично водил эскадроны на мятежные каре, потерял нескольких человек — значит, и сам рисковал жизнью. Отказать Орлову в милости по отношению к его брату император не мог…
В журнале Следственного комитета сохранилась запись от 30 декабря:
«Комитет по выслушивании показаний генерал-майора Орлова, находя, что в оных не видно чистосердечия и что объяснения его неудовлетворительны и запутаны собственными противоречиями, его обвиняющими, положил испросить соизволения его императорского величества, дабы запрещены были всяческие сношения с ген.-майором Орловым.
На докладной о сём записке 30 декабря государь император изволил собственноручно написать следующее: “Кроме как с братом его Алексеем”»{372}.
Но первое свидание произошло ещё 29-го, в 15 часов. Алексей постарался разъяснить брату серьёзность его положения и рекомендовал быть чистосердечно откровенным… Но, как можно понять из вышеприведённой записи, «совет лишь попусту пропал»: в показаниях Михаила члены Следственного комитета не увидели желанного «чистосердечия».
Между тем уже шёл 1826 год, боевые генералы, блестящие гвардейцы, скромные армейцы и немногие статские (почти все — отставные офицеры), занимавшие камеры Петропавловской крепости, давали свои показания: откровенные, лживые, ошибочные… Кому-то казалось, что если император проникнется благородством их высоких помыслов, то сможет разделить эти идеи и управлять по-новому; кому-то думалось, что Николай I, узнав про масштабы заговора, не посмеет прибегать к репрессивным мерам, которые могут затронуть такое количество людей; кто-то, сломавшись, старался переложить свои грехи на других… Получая разного рода информацию, следователи пытались смутить своим всезнанием особенно неуступчивых и несговорчивых, заставляя их почувствовать одновременную нелепость и пагубность их молчания. И людям приходилось признавать очевидное, что-то говорить, кого-то вспоминать…
Не входя в Следственный комитет, граф Орлов был в курсе всех его дел, а потому сообщал брату о поведении и рассказах других подсудимых и, соответственно, руководил его показаниями. Постепенно из ответов Орлова исчез былой снисходительно-ироничный тон, в них появились немногие фамилии — но только тех людей, принадлежность которых к организации никаких сомнений уже не вызывала. Но Михаил Фёдорович не упускал случая подчеркнуть, с 1822 года он официально был вне всякого общества:
«В таковом положении мне тайн Общества знать было невозможно. Существование оного было известно, ибо без того нельзя было и приглашать меня в оное. Одно из положений, то есть разделение на две части, или отрасли, также мне было доверено; но других тайн я никаких не знал…»{373}
Неудивительно, что следователи теряли к нему интерес; последний допрос был проведён 2 марта, а затем жизнь Орлова в камере стала напоминать пребывание в дешёвом пансионе. Мария Волконская, которая в апреле приехала в Петербург и добилась возможности посетить мужа в крепости, вспоминала: