Говорят, зашвырнуло их аж в Крым. О ту пору в Крыму татары жили, сами себе головы, к тому же все сплошь в чалмах басурманских. Они, как удел свой получили, так от всех отделились и хана себе выбрали. Гордились им сперва да поначалу — страсть. «Наш хан, грят, уж такой хан — всем ханам хана!» А хан-то им на чалмы и сел — налоги, поборы, гарем опять же… А недовольных — в Бахчисарайскую степь, Черномор-канал рыть, от материка отделяться, как дяденька-сказочник Аксеныч планировал. Так и жили.
Богатырей-то сначала туда же отправили, как подозрительных, да позже спохватились — не пропадать же способностям… Назначили их надзирателями и пахана к ним приставили, его еще по старой памяти дядькой Беломором величали, заслуженный был кадр. С тех пор, говорят, стали они остров тот хранить и надзором обходить. А с ними — дядька их мерзкой.
Но это сказочка другая. Авось, расскажем как-нибудь. А наша сказка продолжается…
Ой, беда-беда, када голова худа! Думали мужики, думали, как от напасти избавиться — ничего не придумывается. Ордена страхолюдине не надобно, богатырей чихом повалило — зараза, да и только. У некоторых уже и штаны по швам разошлись — знать, не тем местом думать взялись. И что хужее всего — стали промеж них такие заводится, которые Чуду-то во как зауважали. Говорят, мол, хватит-де разброд творить, стране-де нужна твердая лапа. Пуще всех бояре Бякины разорялись, да еще этот, в очках который. Народ и моргнуть не успел, а они тебе уж: одни чудетаты, другие чудернаторы, а очкастый, тот и вовсе подпартивником госбезоюдности оказался. А Чудище еще и поощряет сверху:
— Верной, мол, дорогой идете, товарищи! А демократию вашу я вам, так уж и быть, оставляю. Жрите ее, как и раньше жрали. Авось, разжиреете. Ведь демократия — это чего? Это когда свобода высказываться. А я такое — я, может, с вашим мнением и не согласное, но чтоб вы его высказать могли, я вас прямо убить готово. Я вам, грит, даже свободу вероисповедания оставлю. Кто исповедаться там хочет сперва, али чего такого — за милую душу. Присылайте ко мне ваших батюшков, хучь ксендзов, хучь раввинов, только позаботьтесь менять их почаще, а то кончатся.
Тут бы и сказке конец, да только ведь на то она и сказка, чтобы хорошо заканчивалась. Появилась на сходе Василиса Микулишна, девица-краса, на плече коса, в саван одевается, череп оскаляется. Шутка, шутка. Она, Василиса-то, была как раз очень даже очень — мисс Жмеринка черте какого года, это вам не птичка посидела.
— Эх вы, говорит, мужички-серячки, как же это вы сразу-то не сообразили? Чудищу-то кого на это самое дело вести полагается? Девицу! Меня, то-есть. Оно меня своей женой сделать захотит, ну а я — ни в какую. Тогда явится Иван-царевич, да и спасет меня, а уж заодно и вас. По-оняли?
Удивились мужики — а и правда, как же это мы? Сказки, поди, слушали, Бояну под гармонь подпевали, а тут — на тебе, опростоволосились… С тем и пошла Василиса в гору.
Как пошла, с месяц ее не видать было. И Чудище народ не трогало чегой-то, молчало. Только дым с горы коромыслом.
А через месяц является Василиса обратно, злая-презлая, да и говорит:
— Тоже мне, монстр! Да кому он нужен, такой-от муж, ни денег, ни стати, одни лозунги первомайские. Все, говорит, забудьте, нету его. Улетел, не выдержал. Ну и…
— Василисушка, родная, да как же ты, мать, сдюжила-то? — удивляется народ.
— Как, как… Да так вот. Замуж за него вышла, а оно через месяц и заявляет: «Все, мол, не могу больше. Это, говорит, у меня только головы — три, а все остальное-прочее — одно!». Ну и улетел.
И живет народ по сию пору на Руси Святой, а как живет — про то неведомо. А в честь спасительницы своей бабу железную с мечом возвели и зовут теперь гору ту — Васи-ЛЫСОЙ. Так-то.