– Конечно. Она ведь моя мать. – И начинает рассказ: – Моя мама единственный ребенок в семье. Она выросла в Глостершире – маленьком, сонном городке со старыми домами, знаешь, с такими крутыми покатыми крышами, которые строили сотни лет назад. Там живут ее родители. Меня всегда раздражало, что в доме вечно царит суета и беспорядок. Моя бабушка страшная барахольщица, а дед из тех людей, что не прекратит пить пиво, пока не будет весить больше сотни. От него всегда пахло пивом, и поцелуи были липкие и слюнявые. В остальном они обычные бабушка и дедушка – она умеет печь, как никто другой в целом мире, а он может часами рассказывать увлекательные истории о войне. Бабушка пишет мне письма на больших листах бумаги. У нее удивительно красивый почерк, страница украшена ажурными строчками, словно кружевом. Летом она кладет в конверт высушенный цветок моей любимой гортензии или листик винограда, которым их дом увит до самой крыши.
Она говорит, что, когда была маленькой, мама пела ей колыбельную «Лаванды синий цвет». Я о такой никогда не слышал. Потом вспоминает, как они с сестрой росли, как играли в прятки. Однажды сестра закрыла глаза и досчитала до двадцати, а потом поднялась в спальню и надела наушники.
– А я пряталась в шкафу. Маленьком, тесном шкафу, и ждала, когда она меня найдет.
Она улыбается, вспоминая, как сидела там целый час. Тогда ей было четыре.
В результате ее нашла мама, которая страшно переволновалась, сообразив, что Мии нигде нет, и перерыла весь дом. Она помнит, как со скрипом отворилась дверца и перед ее полусонными глазами появилось встревоженное лицо мамы. Помнит, как та прижимала ее к себе, гладила по голове и причитала: «Милая девочка, милая моя девочка». Ей же оставалось лишь догадываться о недосказанном.
– Сестре тогда устроили выволочку. Ей пришлось извиняться. Хотя она сделала это с таким видом…
Она помнит, что в том возрасте ей было интересно, выгодно ли быть хорошей и милой девочкой. Она хотела быть именно такой.
Когда сестра уходила в школу, а папа на работу, они оставались с мамой вдвоем и пили чай. Это был их секретик.
– Мне она подогревала сидр, а себе заваривала чашку ароматного чая, который хранила именно для таких случаев. И еще мы ели сэндвич с ореховой пастой и джемом. Мы держали чашку, приподняв мизинец, и придумывали друг другу милые прозвища, а потом она мне рассказывала об удивительной жизни в Британском королевстве, о принцах и принцессах, гуляющих по булыжной мостовой.
Она говорит, что отец ненавидел мамино английское прошлое и заставлял ее стать американкой, разорвать все связи со своей страной. Ее мать называла это империализмом – отношениями, основанными на доминировании и господстве.
Она морщится каждый раз, когда упоминает об отце. Не уверен, что это осознанно. Скорее всего, она за собой этого даже не замечает. Но она так делает. Я думаю о том, что отношения ее родителей не только империалистические.
За окном темнеет. Небо черное как смоль, не видно даже луны. Тусклая лампочка в машине позволяет мне различить лишь очертания ее лица и подсвечивает глаза.
– Мама почти лишена возможности соприкасаться с английской культурой, а ведь она попала в Штаты, когда была моложе меня теперешней. Отец даже заставил ее отказаться от типично британских выражений и вместо них употреблять американские. Я не помню, когда
Спрашиваю, кто может ее искать. Ведь наверняка кто-то из близких и друзей понял, что она пропала.
– Не знаю, – отвечает она. Впрочем, можно предположить. – Коллеги, должно быть, забеспокоились, а ученики удивились. Что касается семьи… я не знаю. А тебя кто-то будет искать?
Пожимаю плечами:
– До меня никому нет дела.
– Только маме, – добавляет она.
Я поворачиваюсь и смотрю ей в глаза. Слова сейчас лишние. Я знаю наверняка, что каждый раз, когда она на меня смотрит, внутри что-то происходит. Она больше не смотрит сквозь меня. Теперь, когда что-то рассказывает, смотрит мне в лицо. В ее глазах уже нет ненависти и злобы.
Протягиваю нагретую ладонь и касаюсь ее щеки. Глажу ее волосы и убираю прядь за ухо. Она прижимается щекой к моей руке.
– Надо перебираться в дом, – говорю я. – Чем дольше мы здесь сидим, тем хуже будет потом.
На ее лице замешательство, будто она хочет что-то сказать, но не решается. И тут спрашивает о Далмаре.
– А что Далмар? – говорю я.
Она молчит и, кажется, думает. Может, о том, что ей никогда отсюда не выбраться? По крайней мере, мне так кажется. Она размышляет о том, что дни богатой дочери судьи окончатся в обветшалом лесном домике.
– Ничего, – отмахивается она. Передумала. Не хочет об этом говорить.
Я не настаиваю. Далмар последний человек в этом мире, о котором мне хочется вспоминать.
– Пошли в дом, – говорю я.
Она медленно кивает и произносит, растягивая слова:
– Да. Пора идти.
С трудом открыв двери, мы выходим из теплого нутра автомобиля, добираемся до дома и потом сидим в прохладной комнате, прислушиваясь к завываниям ветра за стеной.
Гейб. После