— Василий, ну-ка скажи, — помню, спросил у него в другой раз Шаляпин, — видал ты русалку водяную или, к примеру, лесового черта?
— Лесового, его не видал, и русалку не видал, а есть. У нас прапорщик в полку был — Усачев… Красив до чего, ловок. Ну, и за полячками бегал. Они, конечно, с ним то-се. Пошел на пруд купаться. Ну и шабаш — утопили.
— Так, может, он сам утонул?
— Ну нет. Почто ему топиться-то? Они утопили. Все говорили. А лесовиков много по ночи. Здесь место такое, что лесовые заводят. Вот Феоктист надысь рассказывал, что с ним было. Здесь вот, у кургана, ночью шел, так огонь за ним бежал. Он от него, а ему кто-то по морде как даст! Так он, сердешный, до чего бежал — задохся весь. Видит, идет пастушонок, да как его кнутовищем вытянет! А время было позднее, насилу дома-то отдышался.
— Ну и врешь, — сказал Шаляпин. — Феоктисту по морде дали в трактире на станции. Приятеля встретил, пили вместе. А как платить — Феоктист отказался: «Ты меня звал». Вот и получил.
— Ну вот, — огорчился Василий. — А мне говорит: «Это меня лесовик попотчевал ночью здесь, к Кистинтину Лисеичу шел».
И такие разговоры были у Шаляпина с Василием постоянно.
К вечеру ко мне приехали гости: гофмейстер Н. и архитектор Мазырин — мой школьный товарищ, человек девического облика, по прозвищу Анчутка.
Мазырин, по моему поручению, привез мне лекарства для деревни. Между прочим, целую бутыль касторового масла.
— Это зачем же столько касторового масла? — спросил Шаляпин.
Я сказал:
— Я его люблю принимать с черным хлебом.
— Ну, это врешь. Это невозможно любить.
Я молча взял стакан, налил касторового масла, обмакнул хлеб и съел.
Шаляпин в удивлении смотрел на меня и сказал Серову:
— Антон! Ты посмотри, что Константин делает. Я же запаха слышать не могу.
— Очень вкусно, — сказал я. — У тебя просто нет силы воли преодолеть внушение.
— Это верно, — встрял в разговор Анчутка, — характера нет.
— Не угодно ли, характера нет! А ты сам попробуй…
Мазырин сказал:
— Налей мне.
Я налил в стакан. Он выпил с улыбкой и вытер губы платком.
— В чем же дело? — удивился Шаляпин. — Налей и мне.
Я налил ему полстакана. Шаляпин, закрыв глаза, выпил залпом.
— Приятное препровождение времени у вас тут, — сказал гофмейстер.
Шаляпин побледнел и бросился вон из комнаты…
— Что делается, — засмеялся Серов и вышел вслед за Шаляпиным.
Шаляпин лежал у сосны, а Василий Белов поил его водой. Отлежавшись, Шаляпин пососал лимон и обвязал голову мокрым полотенцем. Мрачнее ночи вернулся он к нам.
— Благодарю. Угостили. А вот Анчутка — ничего. Странное дело…
Он взглянул на бутыль и крикнул:
— Убери скорей, я же видеть ее не могу…
И снова опрометью кинулся вон.
Утром рано, чем свет, когда мы все спали, отворилась дверь, и в комнату вошел Горький.
В руках у него была длинная палка. Он был одет в белое непромокаемое пальто. На голове — большая серая шляпа. Черная блуза, подпоясанная простым ремнем. Большие начищенные сапоги на высоких каблуках.
— Спать изволят? — спросил Горький.
— Раздевайтесь, Алексей Максимович, — ответил я. — Сейчас я распоряжусь — чай будем пить.
Федор Иванович спал как убитый после всех тревог. С ним спала моя собака Феб, которая его очень любила.
Гофмейстер и Серов спали наверху в светелке.
— Здесь у вас, должно быть, грибов много, — говорил Горький за чаем. — Люблю собирать грибы. Мне Федор говорил, что вы страстный охотник. Я бы не мог убивать птиц. Люблю я певчих птиц.
— Вы кур не едите? — спросил я.
— Как сказать… Ем, конечно… Яйца люблю есть. Но курицу ведь режут… Неприятно… Я, к счастью, этого не видал и смотреть не могу.
— А телятину едите?
— Да как же, ем. Окрошку люблю. Конечно, это все несправедливо.
— Ну, а ветчину?
— Свинья все-таки животное эгоистическое. Ну конечно, тоже бы не следовало.
— Свинья по четыре раза в год плодится, — сказал Мазырин. — Если их не есть, то они так расплодятся, что сожрут всех людей.
— Да, в природе нет высшей справедливости, — сказал Горький. — Мне, в сущности, жалко птиц и коров тоже. Молоко у них отнимают, детей едят. А корова ведь сама мать. Человек — скотина порядочная. Если бы меньше было людей, было бы гораздо лучше жить.
— Не хотите ли, Алексей Максимович, поспать с дороги? — предложил я.
— Да, пожалуй, — сказал Горький. — У вас ведь сарай есть. Я бы хотел на сене поспать, давно на сене не спал.
— У меня свежее сено. Только там, в сарае, барсук ручной живет. Вы не испугаетесь? Он не кусается.
— Не кусается — это хорошо. Может, он только вас не кусает?
— Постойте, я пойду его выгоню.
— Ну, пойдемте, я посмотрю, что за зверюга.
Я выгнал из сарая барсука. Он выскочил на свет, сел на травку и стал гладить себя лапками.
— Все время себя охорашивает, — сказал я, — чистый зверь.
— А морда-то у него свиная.
Барсук как-то захрюкал и опять проскочил в сарай.
Горький проводил его взглядом и сказал:
— Стоит ли ложиться?
Видно было, что он боялся барсука, и я устроил ему постель в комнате моего сына, который остался в Москве.