Публика бесновалась. Что наши тощие и жалкие вопли шаляпинисток перед этой бурей, перед этим ураганом восторженной, пришедшей в экстаз итальянской толпы! Унылый свет призрачного солнца сквозь кислый туман по сравнению с горячим, жгучим полуденным солнцем.
Я оглянулся. В ложах все повскакало с мест. Кричало, вопило, махало платками. Партер ревел.
Можно было ждать успеха. Но такого восторга, такой овации…
А что делалось по окончании пролога, когда Тосканини, бледный как смерть, весь обливаясь потом, закончил его таким могучим, невероятным фортиссимо, что, казалось, рушится театр!
Буря аплодисментов разразилась с новой силой.
— Bravo, bravo, Scialapino!
Все, кажется, русские певцы, учащиеся в Милане, были на спектакле. Многие перезаложили пальто, чтоб только попасть в театр.
Все подходили друг к другу, сияющие, радостные, ликующие, почти поздравляли друг друга.
— А? Что? Каковы успехи?
— Молодчина Шаляпин!
Все сходились в одном:
— Что-то невиданное даже в Италии!
А публика — не нашей чета. Слушая, как кругом разбирают каждую ноту, с каким умением, знанием, кажется, что весь театр наполнен сверху донизу одними музыкальными критиками,
Простой офицер берсальеров разбирает ноту за нотой, словно генерал Кюи!
Те, кто вчера уповали еще на «патриотизм» итальянской публики, имеют вид уничтоженный и положительно нуждаются в утешении.
— Конечно, отлично! Конечно, отлично! — чуть не плачет один мой знакомый бас. — Но он, вероятно, пел эту партию тысячи раз. Всякий жест, всякая нота выучены!
— Представьте, Шаляпин никогда не пел бойтовского Мефистофеля. Это в первый раз.
— Вы ошибаетесь! Вы ошибаетесь!
— Да уверяю вас, не пел никогда. Спросите у него самого!
— Он говорит неправду! Это неправда! Это неправда!
И бедняга убежал, махая руками, крича:
— Неправда! Никогда не поверю!
А между тем Шаляпин действительно в первый раз в жизни исполнял бойтовского Мефистофеля. В первый раз и на чужом языке.
Он создавал Мефистофеля. Создавал в порыве вдохновенья: на спектакле не было ничего похожего даже на то, что было на репетиции.
Артист творил на сцене.
Во второй картине, на народном гулянье, Мефистофель ничего не поет. В сером костюме монаха[19]
он только преследует Фауста.И снова, — без слова, без звука, — стильная фигура.
Словно оторвавшийся клочок тумана ползет по сцене, ползет странно, какими-то зигзагами. Что-то отвратительное, страшное, зловещее есть в этой фигуре.
Становится жутко, когда он подходит к Фаусту.
И вот наконец кабинет Фауста.
— Incubus! Incubus! Incubus!
Серая хламида падает, и из занавески, из которой высовывалась только отвратительная, словно мертвая, голова дьявола, появляется Мефистофель в черном костюме, с буфами цвета запекшейся крови.
Как он тут произносит каждое слово:
— Частица силы той, которая, стремясь ко злу, творит одно добро.
Какой злобой и сожалением звучат последние слова!
После Эрнста Поссарта в трагедии я никогда не видал такого Мефистофеля!
Знаменитое «Fischio».
Весь шаляпинский Мефистофель в «Фаусте» Гуно — нуль, ничто в сравнении с одной этой песнью.
— Да, это настоящий дьявол! — говорила вся публика в антракте.
— Каждый жест, каждая ухватка! И удивительная мимика. Бездна чего-то истинно дьявольского в каждой интонации.
«Fischio» снова вызвало гром аплодисментов.
Теперь уже нечего было заботиться об успехе.
Такой Мефистофель увлек публику.
Говорили не только о певце, но и об удивительном актере.
Фойе имело в антрактах прекурьезный вид.
Горячо обсуждая, как была произнесена та или другая фраза, увлекающиеся итальянцы отчаянно гримасничали, повторяли его позы, его жесты.
Все фойе было полно фрачниками в позах Мефистофеля, фрачниками с жестами Мефистофеля, фрачниками с мефистофельскими гримасами! Зрелище, едва ли не самое курьезное в мире.
Сцена с Мартой знакома по исполнению в «Фаусте». Следует помянуть только об удивительно эффектном и сильном красном костюме по рисунку Поленова.
Мефистофелю приходится заниматься совсем несвойственным делом: крутить голову старой бабе! Он неуклюж в этой новой роли. Он — самый отчаянный, развязный, но неуклюжий хлыщ.
Каждая его поза, картинная и характерная, вызывает смех и ропот одобренья в театре.
Блестящи переходы от ухаживания за Мартой к наблюдениям за Фаустом и Маргаритой.
Лицо, только что дышавшее пошлостью, становится вдруг мрачным, злобным, выжидающим.
Как коршун крови, он ждет, не скажет ли Фауст заветное:
— Мгновенье, остановись! Ты так прекрасно!
Это собака, караулящая дичь. Он весь внимание. Весь злобное ожидание:
— Да когда же? Когда?
Квартет в саду был повторен.
Ночь на Брокене, — здесь Мефистофель развертывается вовсю. Он царь здесь, он владыка!
— Ecco, il mondo! — восклицает он, держа в руках глобус.
И эта песнь у Шаляпина выходит изумительно. Сколько сарказма, сколько презрения передает он пением!
Он оживляет весь этот акт, несколько длинный, полный нескончаемых танцев и шествий теней.
Когда он замешался в толпу танцующих, простирая руки над пляшущими ведьмами, словно дирижируя ими, словно благословляя их на оргию, — он был великолепен.
Занавес падает вовремя, черт возьми!