— Ваня, Люся Фридман просила передать, чтобы ты к ней явился, — сказала заискивающе, скосила в зверской улыбке напухший рот. — Она тебя посмотрит без очереди.
— Я что, жеребец? Или слон? Или морж?.. — Далее было непереводимо, чисто по-русски, но очень выразительно.
Миледи потупилась, постаралась пропустить матерки мимо ушей; от Якова Лукича в минуты ярости она слыхала и почуднее. Но повеселела, бедная, прилипчиво потянулась к мужу, словно бы ярость его пробудила женщину от опойного сна. Миледи хотелось семейного мира и лада. Все так нелепо рушилось вокруг, так пусть хоть дом-то стоит не кренясь.
Миледи окинула взглядом келеицу и почти взлюбила ее, как последний схорон от бурь. Ей бы, чудной, не улыбаться, а хоть мельком бы посмотреть на себя в зеркало и сразу удалиться к родителям, чтобы под их прикровом залечить ушибы и язвы. А она вот не ко времени принялась крепить сваи и слеги семейного хлипкого моста.
— Люся — уролог. Она, наверное, и в этом знает толк.
— Дура! Никогда больше не упоминай мне этих людей. Они для меня умерли. — Ротман побелел от ярости, губы покрылись веснушками. — Слышишь, никогда! Не хочу их знать. Одни меня поминают уже как покойника, другие пальпируют, третьи мерят. Как урожено, так и приложено. Я знаю эти садистские штучки: лишнее обрезать по живому.
— Ваня, прости. Но я думала, что вы с Люсей старые друзья. И она ведь была влюблена в тебя. А первая любовь — до гроба. Не ржавеет, — добавила Миледи полушепотом, ужимая голову в плечи, словно дожидалась кулака вдогон.
Миледи подошла осторожно, украдчиво, стараясь не скрипнуть половицей; но предательски шуршали под ступнею газеты, будто по ним скоркалась коготками огромная жадная крыса. Прикоснулась ладонью к прохладному плечу мужа, к скользкой бархатистой шкуре, постоянно смуглой, навсегда впитавшей солнце. Боязливо напряглась сердцем, боясь окрика. Пальцем скользнула на предплечье, как змея-медянка, окрутилась вокруг набухшей мышцы и нырнула в подмышку, поросшую тонким волосом. Ротман вздрогнул, уросливо дернул плечом, но головы не повернул.
— Отстань, слышь? — прохрипел. — И как тебя угораздило?..
— Да почту везла на велосипеде, спешила управиться. Сворачивала, а там лужа, помнишь? Под нею лед. Ну и хряснулась, да на свою беду — рожею. Поехала в больницу, сделали укол от шока. И вот разнесло. — Она жалобно прижалась щекою к родной хребтинке, как бы остужая щеки, и висок, и глаз, и саму страдающую, такую одинокую душу, которую никто не хотел услышать. — И почему я такая несчастная? Ты один у меня на свете, слышь? Если бросишь меня, я повешусь тут же.
— Дура ты. Боже мой, до чего же ты дура. — Голос уже был отмякший, влажный. Повернулся, приобнял жену, все внутри против воли заворошилось, запоуркивало, будто разбудили спящего зверенка и он там запотягивался. Господи, как человеку мало надо: одно лишь ласковое слово — и он потек, обрадел душою.
— Слышь, Ваня, я только что с Ельциным спала. В одной кровати лежала. Во сне, да. Любовью не занималась. Ничего такого. Но повернула голову, а Ельцин рядом, живой, как в жизни. — Миледи бормотала, вжимаясь лицом в прохладную развалистую грудь мужа, вдруг взявшуюся зябким пашенцом. Она будто хотела проводить его насквозь, до самого сердца, и тем успокоить, утишить язвы. — Он в костюме был, при галстуке, как полагается президенту. Золотая заколка, на ней череп и кости. Лежит, значит, со мною, но себе ничего такого не позволяет. Ни-ни. А взгляд тоскливый, будто смерть рядом. Ничего не говорит, но я точно знаю, что он влюблен в меня, голову потерял. Взглядом молит меня, де, помоги, больше не могу так жить. А мне его так жал-ко-о! Я бы и хотела ему помочь, но как? Мне вас, мужиков, всех жалко, я бы всем готова помочь, вы такие несчастные.
Ротман не дал досказать сна, резко отстранил Миледи и, не выпуская плеч, больно жамкая цепкими пальцами, будто сымая с них кожу, просипел сорванным голосом:
— Милка, ты изменила мне. Я знаю, ты наставила мне рога. Вот здесь и здесь. Мне тут больно.
Ротман поелозил большим пальцем над висками в серебряной гривке волос, нащупывая молочные отростки и как бы заголяя их на посмотрение.
— Да ты что, Ваня, рехнулся? С кем я спала? Что ты такое мелешь? И тебе не стыдно, да? Тебе нисколько не стыдно? — Миледи хотела обидеться, дробно играла голосишком, но сам неверный тон, каким хотела прикрыться растерявшаяся женщина, выдавал ее неискренность. Миледи не умела притворяться, и чем глубже она пыталась упрятать тайну в своем сердце, тем отчетливее проступала она сквозь ненадежные покровцы.