Потом, приняв рюмочку с Яшей Колесом и выслушав причеты тещи, Иван с бессонными глазами, уткнув нос в прохладную подмышку жены, счастливо мостился с краю постели, стараясь не потревожить родную; тыкался в жену, как щенок, щекотно ворошился колючей бороденкой и усами, примаргивал длинными шелковистыми ресницами, бередил, волновал ее, позывал к игре, но и суеверно боялся этой близости, как бы не растревожить, не спихнуть с постели спящее дитя, как бы не причинить боли; затаивая сердце, ловил дыхание запеленатого в родильные рубашки ребенка, но слышал лишь собственное натужное сопение и вдруг беспричинно, взволнованно смеялся с короткой близкой слезою. И это состояние просачивалось в Миледи, томило сладкой мукою, не принося долгожданного покоя; но эти муки были иные, радостные, их хотелось продлять, пока хватает сил. Миледи постоянно виноватилась, бранила себя за былую вздорность, обещалась быть поклончивой, казнила все бабье непутевое племя. Все мысли переживались в себе, и она лишь изредка нарушала согласное молчание. «Сучки мы, стервы, — пристанывала жена, поворачивалась к Ивану лицом, грузная, неповоротливая, как утельга, так что перина сразу уплывала, кренилась, упругим громадным животом приваливалась к его каменно сбитому телу, будто хотела соблазнить и тут же затеять новый плод. — Ой, Ваня, была бы я мужиком, свою бабу кажинный день колотила бы, честное слово. Ну куда мы истратили золотые деньки? Сколько счастия упустили! Будто второй век собрались жить. И все из-за меня. Ты уж прости меня, скверную».
Миледи шарила растекшимися жадными губами по обочьям Ивана, слизывала соленую влагу с переносья, в изгибах рта, где остоялась, замедлила бег мужская слеза, — и млела от близости, от любви, что муж, как ребенок, плачет, и сама тут же готова была рыдать…
Он вел ее из больницы, бережно поддерживая за локоток на скользких, горбатых от наледи, давно не чищенных мостках, словно бы сам нес внутри себя драгоценное беремя и своей утробой ощущал малейшие тычки, пугался близкого несчастия, кое постоянно подстерегает суеверного взбалмошного человека, сбежавшего от земли. И не надо забывать, милые, что Ротман — поэт, и в чувствилище его даже крохотное переживание, со спичечную головку, вырастало до размеров сибирского лохматого мамонта. Иван сердился на супругу, что она так небрежна к себе и будущему ребенку, так неосторожна, так легкомысленна, будто юница, и не понимает всего подвига, к коему призвал ее Господь.
«Ну что мне делать с нею? — мысленно сокрушался Ротман. — Бабы — дуры. Волос долог, а ум короток. Коротенек ум-от. Да-да, все верно, все правда. Но и то правда, что мы любим этих короткоумых, мы без них жить не можем, мы пропадаем. Ну почто она не чует, что любая шероховатинка, крохотная неудобь, что поджидает нас в каждый миг и сочиняемая под ногами православного неусыпным чертенком, может напрочь искорежить судьбу и сделать жизнь бессмысленной. Я тогда умру сразу, я жить не буду. Я что-нибудь сделаю с собою».
А Миледи, будто чувствуя его страхи, вела себя еще более беспечно и вместе с тем расцветала странно похорошевшим лицом, с которого не сбегала кроткая улыбка. Глаза, губы, нос еще больше разладились, неожиданно укрупнились, будто вели неустанный спор за главизну; но от этой перемены Миледи стала еще более притягливой. Взглядывая сбоку на жену, Ротман любил ее пуще прежнего, он боялся, что она исчезнет вдруг, как случайное видение, и от этого страха внутренне каменел, затаивался, а лицо одевалось сухой надменной кожурою, и лишь крутые скулы вздрагивали иногда, выдавая внутренний незамирающий напряг. Нынче Ротман провожал глазами каждого встречного слободского мужика, видя в нем непременного соперника, и каждое слово, пусть и брошенное вскользь, отчего-то просеивал сквозь частое сердечное сито, чтобы наискать в мимолетном необязательном разговоре призакрытый умысел и тайный намек. Эх, братцы мои, что с человеком ревность делает; она разводит в груди неугасимый костер и, отгоняя небесного ангела, приставляет к огню чертенка с кочережкою.
… Занятые собою, они поздно увидали жену Фридмана. Люся шла от магазина с грузной авоською, скособочившись, глядя под ноги, будто искала на мостках пропажу, и навряд ли кого видела. Но широкую, как баржа, Миледи трудно было миновать вслепую, и, чтобы обойти препятствие, Люсе пришлось поднять голову: она сразу расцвела старообразным лицом, так что заиграли все морщины.
— Ой, куда вы пропали? Наверное, век вас не видала. Пойдемте к нам, — вдруг пригласила. — Мы уезжаем.
— Как это уезжаете? Куда? — переспросила Миледи, неожиданно напугавшись от известия, и растерянно посмртрела на мужа. Но Иван забыл приговор, он нынче прощал всех за прежние обиды, он жил теперь с белого листа, по новому календарю.
— Да вот позвали… Советником к губернатору. Пока… А может, и выше.
— А что? И пойдем! Миля, пойдем на отвальное, раз зовут…