Причина той ссоры – как это часто происходит между мужчиной и женщиной – сущий пустяк. Какой-то бытовой огрызок с неправильно поставленными интонациями (а я умею…). Но мы не были женаты тогда, что, собственно, добавляло острой пряной нервности всему происходящему и затрагивало различные болезненные недомолвленности (у нас? недомолвленности… но я точно помню, что были… были), окрашивая будни в воинственные и страстные багряные тона – как на заходе солнца. И так вышло, была эта совершенно гадкая сцена… восхитительная и гадкая одновременно, полная благородного пафоса, раскатистой такой, никитомихалковской кинематографичности – мы, на заснеженной, как на рождественской открытке, дороге, с полями с обеих сторон и устеленной белыми ватными хлопьями просекой впереди, пошли каждый в свою сторону. Он сказал: «Ах так, я не имею никакого морального права?.. Тогда больше ты от меня вообще ничего не услышишь!» Он же любит книги про немецких офицеров. Какой-нибудь Гюнтер Сотомайор поступил бы точно так же, я не сомневаюсь. И майор Топорков, естественно, тоже. Он развернулся и ушел назад, с дачи (с моей дачи, если на то пошло), от меня… вниз по вылепленной из сахарной глазури дороге с высокими сугробами, за которыми щетинился редкий сухостой. А я, обнимая две пластиковых бутылки, с минералкой и лимонадом, за которыми мы, собственно, ходили и которые он вручил мне, разворачиваясь, чтобы уйти – осталась стоять там. Глядя не ему вслед (еще чего!), а перед собой, в другую сторону. И потом тоже пошла… обернувшись всего раз (он уже был неожиданно далеко, у подножия пригорка, наполовину скрытый сугробом, шел с ровной спиной, в капюшоне, каждым шагом чеканя приказ о нашем расставании), и думала, что, конечно же, это конец, а он подлец, и что так хорошо было до сих пор все… И выбравшись на пригорок, со сбитым дыханием, поняла вдруг, что низкие облака, растянувшиеся над параллелепипедами заснеженных полей, напоминают все тот же крымский горный бронепоезд, который за пару часов уедет и растворится для нас навсегда. И тогда расплакалась, с этими бутылками, и, придя на дачу, где должен был быть он еще целые сутки, где в неприбранных пледах на матрасе на полу чувствовался его запах, а подушка хранила отпечаток его тела, где видеоплеер моргал нажатой паузой фильма, который мы начинали вместе смотреть, и вокруг телевизора высились отобранные им стопки дисков, повалилась в кресло, старое, советское кресло, которое, как всякий хлам, свозилось на дачу и которое не было выкинуто в процессе реконструкции, и смотрела на эти бутылки, из которых он не пил и не будет пить никогда… и испытывала всеотравляющую медленную панику. Я закрыла глаза и думала, как сейчас в любой момент откроется дверь, и он войдет, и мы бросимся друг другу в объятия. И это будет так красиво… и осознание того, как я люблю его, отпущенное его рукой, низвергнется облегченным таким прорывом, поднятым шлюзом… и он будет чуть задубевший с мороза и немногословный, и я так думаю, не извинится… но я откину капюшон и накрою ладонями его уши – ведь они наверняка холодные. Но он не шел, и это дребезжащее ожидание становилось все интенсивнее, нарастало, секунды растягивались и шлепали, как жаба в узком длинном коридоре, и воздух, казалось, вибрировал, и все начинало выть и пошатываться, как показывают в фантастических боевиках, накануне взрыва.
Его рюкзак остался в моей машине.