То, как Гошка-Цап стал относиться к Белле, было глубоко неприятно им обоим. Хулигану и начинающему бандиту делалось стыдно от своих чувств, обнаживших какой-то уязвимый нежный пласт в его душевной организации – Гошка-Цап, если бы мог, пел бы ей песни под балконом и возил бы на мотоцикле, осыпая букетами из полевых ромашек и цикория, сдувал бы невесомую бурую пыль из нежных мест у нее за воротником и над ухом. Белла смотрела на него с мудрым состраданием, как жалеют блаженных и убогих, считала его стихийным недоразумением, Шариковым, совсем больным, непригодным для открытой ненависти. От него можно было только удирать и реже попадаться на глаза.
Двух месяцев слежки Гошке-Цапу хватило с лихвой, чтобы убедиться в беспочвенности обвинений своих друзей касательно распутного образа жизни, ведомого Беллой.
Первое предложение прозвучало спустя год, когда, заманив ее в благоустроенный гараж с телевизором, диваном и торшером, Гошка-Цап пусть силой, но получил то, что причиталось ему, как он считал, по праву, и за столько времени.
– Стой, блин, я только посмотреть хочу, – честно стараясь не сквернословить, пыхтел он, терпя ее укусы на предплечье, наступив коленом на грудь и пытаясь неудобно вывернутой рукой нащупать в чуть теплых и почти сухих многоскладчатых потемках какую-то убедительную перепонку или бог весть что – лишь бы удостовериться, после стольких месяцев терзаний, было ли правдой то, что он себе про нее подумал.
– Б…ь, Беллка, ты что, на приколе… – сказал он, морщась, убирая ее скрюченные пальцы из своих глазниц, – гляди, видишь кулак, я щас двину тебе по морде и будет вырубон, а я ж все равно свое возьму, а мне сейчас просто посмотреть надо…
Белла была готова идти на разговор, любое связно вымолвленное слово действовало на нее убедительно, и, перестав вырываться, почти спокойно сказала:
– Хорошо, смотри.
Не выдержав и тихо матерясь, Гошка-Цап приступил к исследованию, держа в одной руке монтировку, – объект был никак не зафиксирован. Напряженный мыслительный процесс не смог побороть вздыбившиеся побочные эффекты, обусловленные пикантностью ситуации, а также рисуемыми в памяти исключительно в методических целях картинами из фото– и видеопродукции профильного содержания, и в какой-то момент, озверев лицом и не отпуская монтировки, Гошка-Цап переместился таким образом, что видел теперь только ее лицо, а все остальное не столько проверялось, а уже скорее употреблялось другими местами.
– Ой больно-больно-больно! – пищала Белла, и потом, встав с нее, Гошка с радостным мальчишеским интересом поскакал к дверям, грохоча засовом и высовывая в пронзительно яркую солнечную щель свой инструмент – липкий от крови.
Вечером он пришел к ним домой. Беллочкин отец был взволнован, так как дочери нездоровилось, и сперва не хотел пускать гостей на порог, а особенно Гошку-Цапа.
– Батя, отойди, – сказал он, поправляя галстук и протягивая руку с гостинцами – портвейном и букетом в неудобном длинном целлофане. Увидев бледную Беллу с разметавшимися по подушке волосами, в сиротской белой ночнушке – немного растерялся, внизу живота, отзванивая в правую штанину, стало разливаться упругое зудящее тепло, направляемое не липкой серой похотью, как с другими девками, а каким-то святым источником, полным радостной благодати – прямо из подвздошья.
– Ты что, заболела? – спросил он, озираясь, улыбаясь и принюхиваясь.
– Ненавижу тебя… Мерзавец… Убирайся прочь…
– Беллка, б…ь, – неожиданно тяжело задышал Гошка-Цап, чувствуя, что от разложенного убогенького диванчика в белых, истончившихся, пропитавшихся ее потом простынях словно развинчивается торнадо, и воронка смерча начинается там, где выглядывает из-под одеяла персиково-розовая, чуть влажная и липкая от пота ключица с рассыпавшимся черным локоном. Торнадо подхватил его, и Гошка-Цап радостно полетел – руки его превратились в ленты, трепыхающиеся на праздничных флагштоках – прямо туда, в сердцевину вихря.
– Батя, отойди нахер отсюда, – продышал он. Белла хрипло и тихо кричала, прибежали соседи, стали орать про милицию… Одна чуть серая от частой стирки кружевная лямка ночной рубашки съехала, обнажив теплую светлую плоть, с парой родинок, невообразимо низко исчезающих в жаркой пододеяльной тьме.
– Да что вы, б…ь, в самом деле, – сказал он, по-отечески умащиваясь с краю дивана, положив руку сверху на белый покатый холм, образованный ее поджатой ногой, – я же жениться пришел. Понимаете, н…й б…ь? На Беллке вашей пришел жениться, домой к вам пришел, батя, б…ь, а вы рас…лись тут.