– Здравствуйте, Кирилл Олегович! – перекрикивая песню, Мхова приветствует среднего роста мускулистый крепыш лет двадцати трёх с обритой наголо головой и накачанной шеей, одетый явно не по осени в кожаные сандалии на босу ногу, пестрые джинсовые шорты и просторную белую майку с короткой надписью на иврите.
– Здорово, – отвечает Мхов, подходя ближе.
– Эй, зайки, сделайте-ка тихо, – приказывает хозяин БМВ внутрь салона, и тут же неведомые «зайки», скрытые тонированными стеклами, послушно вырубают музыку.
– Кирилл Олегович, что вы тут делаете в такое время? – интересуется молодой человек, вылезший из «Аскольдовой могилы». – Случилось чего?
– В овраг улетел, – коротко объясняет Мхов, пожимая короткую, широкую, как лопата, ладонь.
– Дела! – крепыш внимательно осматривает Мхова с ног до головы. – Целы? Повезло!
– Курить есть? – спрашивает Мхов.
– Я ж не курю! Зайки, родите-ка сигарету!
«Зайки» внутри БМВ мигом «рожают» и передают наружу штуку «Мальборо».
– И зажигалку.
– Зайки, и зажигалку!
Мхов закуривает, полузабытый дым сжимает лёгкие, немного прочищает голову. Аскольд, непутёвый внук друга отца – Аркадия Борисовича Липкина – и сын его, Мхова, дружка детства – Сёмы Липкина, – сочувственно глядит на него.
– А тачка? Вы на каком из своих «меринов» были?
– На джипе.
– А! Повезло! – Аскольд задумывается. – А водитель-то!?
– Я один ехал.
– Ну? Как это? Такие люди. И без охраны. – Аскольд немного забылся и теперь сам пугается своей фамильярности, съёживается под затяжелевшим взглядом Мхова. – Извините, Кирилл Олегович. Хотите, я вас до дома довезу?
Мхов кивает. Он докуривает сигарету до фильтра, подошвой втирает бычок в асфальт. Аскольд, обойдя машину, предупредительно открывает перед ним переднюю дверцу.
А вот и «зайки». Три симпатичные проститутки, сильно моложе Аскольда, таращатся на Мхова, ухмыляются с заднего сиденья, по очереди прикладываются к ликёру «Гранд Марнье». Щедрая душа Аскольд (таким «зайкам» и по пиву хватило бы), усевшись за руль, грубо рвёт машину с места на повышенной передаче. Визжат, дымятся покрышки, протестующе кряхтит коробка передач. Мхов морщится. Он не любит, когда так обращаются с дорогой техникой. Он вообще не понимает способа жизни таких как Аскольд, молодых да ранних. Голое безумие – что в делах, что в тратах. На месте Семёна, Аскольдова отца, он бы хорошенько надавал сыну по жопе за бессмысленное прожигание бессмысленно делаемых денег. Но Семён наоборот сам вынужден тратиться, время от времени выручая сынка из разных передряг. Интересно, сколько ему в прошлом году стоило закрыть уголовное дело и вытащить Аскольда из Бутырской тюрьмы, где тот просидел под следствием пять месяцев? Ну да, там ещё подключился семидесятилетний дедушка, в прошлом замрайпрокурора, задействовал старые связи…
Да что он об Аскольде, о чужом сыне? С его-то собственным сыном – что? Не умея ответить на этот вопрос и чувствуя себя поэтому полным идиотом, Мхов с беспокойством ощущает, как в нем злою опухолью надувается враждебность к Алексею словно к какой-то чужой, опасной и непонятной материи.
– Приехали, Кирилл Олегович, – Аскольд останавливается у ворот его дома.
– Спасибо, Аскольд. Семёну и деду привет передавай.
– А их нету. Отец с матерью в городе зависли, дела… а дед второй месяц в Америке у племянника гостит. В этом, как его, Виннипеге.
– Теперь понятно, – усмехается Мхов, кивая на «заек». – Тогда удачи.
– Постараюсь, – надувается Аскольд. – Марии Петровне привет.
– Хорошо. А Виннипег в Канаде, – говорит Мхов, захлопывая за собой дверцу автомобиля.
– Не один хрен?
«Аскольдова могила» отъезжает, заворачивает за угол. Мхов достаёт из кармана пульт автоматического открывания ворот, жмет на кнопку. Тяжёлые металлические створы медленно разъезжаются и так же неспешно смыкаются уже за спиной у Мхова.
– При-иве-ет, – жена, одетая в ветровку поверх тёплого свитера, машет рукой из ротонды. – А мы тут с Надюшей вот…
Ясно-понятно. Посиживают с соседкой Надькой из дома напротив, дуют «Мэйфлауэр», согреваются.
– Добрый вечер, – здоровается Мхов, рассеянно целует Марию в щёку.
– Налить? – жена кивает в сторону полупустой бутылки с коньяком.
– Не-а, – Мхов отрицательно мотает головой. – Где Алексей?
– В доме.
– Давно?
– Минут десять как. Говорит, на роликах катался по посёлку.
По посёлку, стало быть. Ладно.
– Ой, а что это ты без машины? – замечает, наконец, Мария. – За воротами оставил? Уезжаешь что ли на ночь глядя?
Мхов отзывает жену в сторону:
– Маш, ты проводи Надежду.
– Зачем это?
– Так надо.
Жена, надувшись, идёт в ротонду, шепчется с соседкой. Та поднимается, дамы выпивают на посошок, закусывают яблоком. Мария провожает Надежду до ворот, отпирает калитку, выпускает гостью.
– Мхов, я не поняла, ты ж на «пятисотом» уезжал, – говорит она, возвратясь. – Ой, а где это ты оцарапался, – и тянется к его щеке.
– Машина в овраге у поворота. Вылетел с трассы, – спокойно говорит Мхов.
– Ай, – жена в испуге прижимает ладони к щекам.
– Алёшка выскочил на дорогу прямо передо мной. Я и…
– Ай!
– Да кончай ты айкать. Говоришь, он за десять минут до меня появился?
– Примерно. Ничего не сказал. Говорит, по посёлку катался. Как же это? Ничего не понимаю.
– Я сам не понимаю, – Мхов устало глядит на жену. – У тебя телефон с собой?
Мария достаёт из кармана ветровки свой мобильный, протягивает мужу. Мхов набирает номер.
– Пётр Арсеньич, это я. Да. Тут такое дело, не справился с управлением. Да дома я, дома. Всё в порядке. Да нет же, нет. Прямо перед поворотом к посёлку. Сам. Ну один, один. Ну ладно, Пётр Арсеньич. Ну виноват. Каюсь. Нет. Сосед подвёз. Нет, не думаю. Ну проверьте. Да, пускай прям сейчас подъедут, заберут машину. Никаких ментов. Всё. До завтра.
Мхов возвращает жене трубку.
– Надо с Лёшкой разговаривать, – глухо произносит он. – Сил нет.
– Пойдём вместе, – Мария берёт его под руку.
– Я сам.
– Господи, что же это такое творится? – тяжело вздыхает жена и идет вслед за ним к дому.
В спальню сына на третьем этаже Мхов входит без стука. Раньше он не позволял себе этого никогда, но теперь, похоже, всё поменялось. Алексей сидит перед компьютером, вглядывается в раскрытое окно какого-то чата. Он быстро оборачивается, недоумённо-насторожённо смотрит на отца.
Мхов застывает в дверях, ему трудно сделать шаг, он физически чувствует действие неведомой взаимоотталкивающей силы, вставшей между ним и сыном.
– Зачем ты выскочил на дорогу? – недолго думая, спрашивает он.
– На какую дорогу? – в глазах Алексея лёгкая паника.
– Что ты вообще там делал?
– Где?
Мхов понимает, что он снова в тупике, как тогда, при попытке разговора о случае с собакой, и еле сдерживается, чтобы не заорать что-нибудь грубое, непотребное.
– Лёш, – говорит он, ещё на что-то надеясь, как можно тише, – в той машине был я.
– В какой машине? – угрюмо спрашивает сын.
У Мхова темнеет в глазах, он знает, что надо уходить, но продолжает говорить, срываясь на шёпот:
– В той машине… которая из-за тебя… из-за тебя улетела в овраг… – и вдруг кричит так, что у самого закладывает уши, – в машине! в которой я! я ехал! в которой я! я чуть насмерть не разбился! гадёныш!
И, почти задохнувшись, заходится в кашле.
– Уйди-и-и-и! уйди-и-и-и! уйди-и-и-и! – вдруг тонко кричит сын, но Мхов уже и сам выскакивает вон, страшно грохнув дверью.
Жена стоит напротив, у двери в спальню дочери. Её губы некрасиво трясутся, она плачет.
Мхов беспомощно разводит руками.
– Я не знаю, что делать.
Мария горестно кивает в ответ.
– Я во дворе немного побуду, – говорит Мхов.
И уже с лестницы, вспомнив:
– Маш! Тебе от Аскольда привет!
Недопитая бутылка коньяка стоит на столе в ротонде. Мхов выливает всё до капли в большой стакан и пьет залпом, большими глотками. Алкоголь быстро разжижает мозги, становится легче. Из-за дома слышится веселый смех вперемешку с немецкой речью. «Пойти развеяться, – думает Мхов, – немцы ребята весёлые».
За домом возле бассейна Карл-Хайнц и Фридрих развалились в деревянных шезлонгах возле своего трейлера. Они пьют пиво, рядом на специальной жаровне готовятся аппетитные толстенькие колбаски, нанизанные на специальные шпажки.
– Gruss, Fridrich! Hallo, Karl-Heinz! –
– Guten Abend, Boss! –
Карл-Хайнц, высоченный голубоглазый блондин с длинными вьющимися волосами и густыми пшеничными усами, встает со своего места.
– Nehmen Sie den Platz, Boss. Trinken Sie mit uns. –
– Danke, bleibe Ich here, –
Фридрих, полная противоположность Карл-Хайнцу, маленький плотный брюнет, мигом откупоривает банку «Йевера», передаёт Мхову. Тот делает большой глоток, пиво прохладным комом падает на принятый коньяк.
– Na und, schaffen Sie rechtzeitig? –
Он знает, что вопрос этот лишний, немцы сделают работу день в день по договору, но так, для порядка, почему бы не поинтересоваться?
Немцы подхватывают игру.
– Ja, Ja, natuerlich, Herr Boss, –
Тот, наморщив лоб, подтверждает:
– Ja, Ja, wieso anders, selbstverstaendlich! –
С минуту они молчат, сосредоточенно хлебая пиво.
Потом Мхов говорит:
– Hab mal oueres Gelaechter gehoehrt. Neuer Witz? –
– Nein, –
– Doch, erzahl eines, –
Карл-Хайнц откупоривает ещё три банки, раздаёт пиво, закуривает. И начинает:
– Es war im vorvorigen Jahr, wenn Ich als Feuerwerker bei europeischen Gastspielreise von Rammstein beigeschlenderte. –
– Die jenige, die Herr Kanzler Schmachten der Nation genannt, –
– Na und, –
– Pass auf, –
Он ловко подхватывает с жаровни три шпажки и Мхов получает свою долю. Тонкая шкурка лопается на зубах, ароматный, горячий сок попадает на язык, течёт по подбородку. Мхов заливает пожар пивом.
Карл-Хайнц, между тем, продолжает с набитым ртом:
– Das war in Tschechai. Kommen nach Prag an. Alles laeuft wie immer. Durchgearbeitet, Maedchen teilte, rollen wir zusammen einer Bierstube an. Mir wurde eine dunkelhahrige, braune zutei. Na und, sitzen wir, trinken, quetschen. Und meine sagte mir: «Weisst Du, ich bin Zigeunerin!». Ich sagte: «Es ist mir ganz egal. Fuer mich bist Du eine ja prima Maedchen mit grossem Gesaess». Und greife ihr unter dem Rock. Und bestosst meine Fresse! Ich sage: «Was machst Du, Hure, bist betrunken?» Und sie: «Weisst Du was, gemeiner Kerl, sie – Deutschen haben meine Urgrossmutter im Getto zu Tode geschindet». Da sieh mal einer an! Aber moechtete den Abend retten. Sage: «Jana! – sie heisste Jana, – Jana! Wozu ist es? Ich mag keine Nazzis auch…» Sie rueffelt, schreit aus vollem Halse pro ganze Bierstube: «Alle Deutsche sind in Graebe einzuschlagen!» Die Toene verstummten, alle sich kehren, und unseren Kerlen fielen beinahe die Augen aus dem Kopf. Und ich versuche ihr zu beruhigen: «Hoer zu, bitte. Doch waren auch guten Deutschen…» Sie kreischt dann: «Guten Deutschen – in guten Graebe!!!» Und mit diesen Worten springt sie auf von Banken, steht in Krebspose, hebt den Rock hoch, zieht die Slips ein und scheisst gerade auf meinen Knie! Und so wohlschmekend, als waehrend ganzes Lebens gespart hatte! Und endlich einen geeigneten Fall erwartet hatte!!! –
Тут Мхов чуть не давится колбасой, потому что Фридрих вдруг дико вопит у него над ухом – «oohhaahhuu!» –
Балансируя на грани забытья, он добирается до дверей дома, поднимается в свою спальню-кабинет на четвёртом этаже, не раздеваясь, бросается на широкий кожаный диван и в то же мгновенье засыпает. Ему снится огромная сверкающая рулетка, крутящаяся в небе, величиной в полнеба. По кругу, подскакивая, мчится его голова, даже когда она ещё была головой ребенка, постоянно думала о происходящем. Главной его заботой было вести себя так, чтобы никто даже не заподозрил, что внутри него идёт постоянная война против «нельзя» и «надо». «Нельзя врать, потому что родители всё равно узнают правду!» – это отец. «Надо есть хлеб с маслом, потому что так делает Гагарин!» – это мать.
«Нельзя» и «надо» были ключевыми словами в системе воспитания, придуманной для него родителями. Тем самым они, сами того не подозревая, воспитывали в нём героя. Это понятно: ни один герой на свете не делает того, чего он хочет. Наоборот, осознание необходимости проявления героизма обязательно проходит через «нельзя» и упирается в «надо». Так, любимый герой его детства Прометей сначала осознал, что ему нельзя быть безучастным к страданиям людей, а потом понял, что ему надо преступить закон и пожертвовать собой для прекращения этих страданий.
Много лет спустя, он с досадой наблюдал за словесными баталиями вокруг несостоявшегося, к его глубокому сожалению, героя – генерала Аугусто Пиночета. Когда того задержали в Англии и устроили долгую тёрку насчёт того, выдавать или нет чилийского реформатора-кровопускателя испанскому суду, то в Москве, по ТВ и в прессе, разного рода околополитические публицисты, разделившись на два лагеря, яростно заспорили друг с другом. Одни говорили, что Пиночета необходимо судить. Другие доказывали, что у Пиночета нужно учиться.
А он тогда поразился видимому скудоумию спорящих, их неумению видеть поверх событий, неспособности разглядеть в судьбе генерала неоконченную дорогу к подлинному героизму, наконец, тупому нежеланию помочь ему пройти эту дорогу до конца.
В самом деле, чему уж такому-разэтакому можно научиться у Пиночета? По части кровоточащего переустройства жизни история знает учителей поавторитетнее. И судить его тоже незачем; чего там судить, если и так всё ясно? Генералу Пиночету, думал он, надо поставить величественный памятник и возле этого памятника его же без всякого там суда и расстрелять, чтобы все, и те, и эти, поняли, каково это – быть настоящим героем.
Нет, сам он никогда не стремился к бесповоротному, жертвенному героизму и, как награде за это, к экзальтированной любви человеческих множеств. Ему было достаточно, чтобы его тихо любили люди, находящиеся поблизости. А для этого он всегда, с самого раннего возраста, старался просто быть правильным, потому что тот же жертвенный героизм есть не более чем частный случай правильного поведения.
Например, у него, даже совсем маленького, всегда было своё мнение касательно событий и эпизодов его жизни. Но это не значит, что он торопился высказать своё мнение и, тем более, настоять на чём-то своём. Он отлично понимал, что оппозиция его оценок и требований по отношению к родительской линии воспитания может существовать только в виде глубоко скрываемых переживаний. Любое другое поведение (сколько-нибудь открытый протест против ножниц из «нельзя» и «надо») просто не было бы правильным. И тогда прощай любовь!
Интересно, что сам он при этом никого не любил. Более того, он ненавидел родителей за то, что они всегда знают правду. Он ненавидел хлеб с маслом и Гагарина за то, что тот любит хлеб с маслом. Он никогда не врал и, давясь, каждое утро ел хлеб с маслом. Он исправно каждый год в свой день рожденья бежал к телефону и, хлопая, как дурак, глазами, выслушивал «поздравление от Гагарина», пока родителям самим не надоела эта глупая игра. Короче, он всё делал правильно и полагал, что вполне заслужил свою порцию любви.
Но! Внутри себя он мучительно завидовал тем, кто осмеливался позволить себе не быть правильными. Особенно тем, кого мама и папа называли шпаной и негодяями. Кто не слушал взрослых, плохо учился, бил слабых и обижал девчонок. Кто (и это вызывало в нем почти обморочное желание сопричастия к страшному) оказывался замешанным в такие дела, о которых и взрослые-то рассказывали друг другу оглядываясь и полушёпотом.
Однажды ранней осенью по их школе поползли невнятные слухи о том, что двое восьмиклассников убили своего товарища из девятого класса. Будто бы это произошло в Подмосковье, близ Люберец, где эти трое оказались по какому-то непонятному делу. В те дни учителя ходили по школе с перевёрнутыми лицами, а директора вообще тихо сняли с работы. Никто из учеников ничего толком не знал, но каждый старался своим видом показать, что ему-то известно нечто, чего не знают другие. При этом на переменах рассказывались какие-то совершенно фантастические истории и то тут, то там звучали три фамилии: Зубко, Польских (их милиция забрала прямо с урока) и Терёхин (это его они убили).
Он тогда учился в четвертом классе (как раз было начало нового учебного года) и знал не больше, чем другие школьники – даже меньше, потому что, не считая учительской, все разговоры о происшедшем крутились среди старшеклассников. Но он с раннего детства умел слышать больше, чем говорят, и ощущать, домысливать то невидимое, что стоит за любым действием. Поэтому по доходившим до него полувзглядам, полузвукам, он догадывался, что само убийство в этом деле – далеко не главное событие, да и не самое страшное.
И вот вскоре, в один из последних тёплых сентябрьских выходных, будучи с родителями на даче, он подслушал разговор отца с матерью – как раз об этом самом. Было уже поздно, он спал, но проснулся в туалет. Вернувшись в спальню, он вдруг услышал со двора голос отца, произнёсший знакомую фамилию: Терёхин. Он на цыпочках подкрался к открытому окну, осторожно устроился на подоконнике и стал внимательно вслушиваться. Родители сидели за самоваром в беседке прямо под окном, поэтому он всё хорошо разобрал и запомнил. Потом, чем старше он становился, тем больше этот сюжет занимал его, и как-то, году в 96-ом, познакомившись по случаю в ресторане «Пекин» со следователем Люберецкой прокуратуры по имени Султан, он вспомнил про свой давний интерес и попросил найти и дать ему почитать то старое дело. Через два дня пухлую картонную папку с традиционным логотипом «ДЕЛО №…» ему привезли прямо в офис. Он одолел её часа за два с половиной и отправил назад с должной благодарностью.
Потом он долго прокручивал в голове прочитанное, прилаживал так и сяк подробности, пока мрачная история осени 68-го года окончательно не сложилось у него в голове как «Спираль Надежды».