Забегая в глубь времени, начав говорить о стукачах, расскажу я еще об одном. Жил в нашем бараке некто Пинчук – стукач из стукачей. Как-то меня предупредили, что Пинчук стучит на меня. Мне тогда до конца срока мало оставалось, а попасть под око опера грозило великими, непредсказуемыми последствиями. Я долго и упорно размышлял, как мне его обезвредить, что предпринять. Вечером весь барак в строю на поверке. Расходиться нельзя до сигнала. ОХРа ведет подсчет поголовья по нескольку раз, ибо в арифметическом сложении туговаты – не сходится. Снова и снова пересчет пальчиком каждого. Стоим в строю и томимся. Внезапно меня что-то подмыло, что-то решилось внутри меня. Я вышел из строя и, подойдя к Пинчуку, в полной тишине внятно и громко сказал:
– Слушай, ты, сволочь, если ты не прекратишь на меня стучать, то я убью тебя на твоих же нарах!
Пинчук побледнел. Гробовое молчание. Я встал на свое место. Меня дернул за рукав приятель и сказал:
– Ты погиб!
– Это мы еще посмотрим!
Я понимал, что пошел на страшный риск! Как выяснилось потом, спустя малое время, Пинчук бегал по зоне и умолял всех стукачей не стучать на меня: «Вы настучите, а он убьет меня!» Пинчука поразила моя дерзость – заявить перед всем строем! В лагере боятся дерзких, а тем более их боятся стукачи, трусы и шкурники. Я сделал верный ход, другого я не находил!
В лагерях терпеть не могли «верных рыцарей революции», славных чекистов, а их было многовато по лагерям, соратников Ягоды, Ежова. Они держались особнячком: тише воды – ниже травы, так как «знает кошка, чье мясо съела».
Лежал в палате некто Нейдман, в 1937-м – начальник спецотдела ГБ. Для таких, да простит мне Господь, место у меня было самое что ни на есть вонючее. Утром в палате раздают завтрак – на весь барак вонь от тухлой селедки. В ординаторскую входит санитар Вавро, поляк: «Пши прошу, пане».
– Чего тебе, Вавро?
– Пана просит больной.
Вхожу в барак, все сидят в два этажа и жуют тухлую селедку, молча и сосредоточенно, словно Богу молятся.
– Кто меня спрашивал?
– Я, – отзывается Нейдман.
– Что хочешь?
– Вы знаете, какой нас селедкой кормят? – нагло заявляет он, поднимая перстом кусок селедки.
– Какой?
– Тухлой!
– Гражданин Нейдман! Эта селедка вашего засола! В 37-м вы ее засаливали для нас, не думая, что вам придется ее жрать! Какие у вас могут быть претензии? Это у нас к вам они могут быть!
Барак смеется! Все знают, что он за птица, и никто его не жалеет, и нет ему места на земле, как Каину, убившему брата своего.
Мы их лечили, формально делая все нужное и необходимое, долго не держали, как многих, сострадая, спасая, поддерживая. С общехристианских позиций это неверно, это даже грешно. В свое оправдание могу сказать, что я не мстил, не делал заведомо обдуманных пакостей, больше того, у меня не было зла в душе против всей этой каинской братии. Я делал им то, что положено, и не больше того.
Вернемся обратно в тот барак, в котором Коленька мерит температуру, доктор Белевцев делает обход, а я записываю на скобленой фанерке все его назначения. Людмила Фоминична, она же «мать-игуменья», выяснив, что никаких тяжких грехов за мной не водится, оставила благосклонно меня работать под сенью своих крыл. Крылья у нее были мощные, как и вся сама. Она, с одной стороны, была «жандармом в юбке», с другой – справедливой и невзбалмошной бабой. Она понимала юмор, но защищала и не давала в обиду тех, кого она уважала. Она была всего-навсего фельдшерицей и прислушивалась к мнению врачей, в особенности к мнению доктора Агаси Назарыча Мазманьяна, весьма незаурядного молоденького врача-«дашнака». Его девизом была одна восточная мудрость: «Если ты не в силах отрубить руку врага, целуй ее пока!»[138]
Думаю, что Людмилины ручки он где-то тайно целовал, так как она ему покорялась.С Агаси я начал работать, как только Людмила отправила этапом в другую зону старика Белевцева. Начальство установило, что мы с Коленькой – однодельцы, а по их «гуманным законам» однодельцы не могут сидеть вместе, так что Коленька тоже уплыл в 4-й ОЛП.
Агаси принял больницу; сперва мы были вдвоем, а потом появился Юрка Голомб, поляк; он был назначен дневным фельдшером, я – ночным. Спустя много времени мне в смену пришел литовец Ионос Жимайтис. Тогда я стал дежурить ночь через ночь. Так оно легче. Кроме Агаси, старшего, был доктор Якштас. Вот в таком составе и порядке мы в течение трех лет и работали.