То, что я смотался из Воркутлага, было явно неплохо. Во-первых, я южней Воркуты, я почти у полярного круга. Из зоны видны хребты Полярного Урала, широкая река Уса течет вдалеке – все это радует глаз. Во-вторых, я не в Воркутлаге, а в Интлаге, а Инта – еще южней. Абезь – это свалка вторсырья и хоть режимная, но богом забытая. Ни шахт, ни лесоповала. Масса пожилых калек, много и молодежи, ворья хватает – его везде навалом, копошатся себе за зоной, что-то строят да могильные траншеи копают, что-то плетут, что-то вяжут, в общем, жизнь инвалидная. В КВЧ, культурно-воспитательной части, хоры поют. Забавно. Стоят в полукруге бендеровцы, перед ними – хормейстер. «Тигаа-тигага!» – камертончик в руках, тон к уху пробует.
– Начнем-таки с «Вечернего звона».
И запели бендеровцы, украинские националисты, русскую народную песнь. «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он»[139]
. Бом, бом! Дум, действительно, много. Первая у всех одна: «Как бы выжить!»Бом, бом! «Как бы пожрать!» Бом, бом! «Как бы письмецо лишнее послать!» Бом, бом! Как, как и снова как??? А бедный художник Маргулис с утра и до позднего вечера и так изо дня в день шмаляет для начальства «Три богатыря», «Медведей в лесу» и «Детей, бегущих от грозы», что говорит об изысканном вкусе живущих, охраняющих, стерегущих и шмонающих! А вечером по центральной улице гуляют евреи, ковыляют в чунях, руками машут:
– Вы слышали, космополитов гребут лопатой.
А там гребли и гребли в эти послевоенные годы, желая возместить, пополнить и умножить рабский труд. Приходили новые этапы с отработанным, выжатым вторсырьем. Их держали на свалке, как падаль, еле-еле дышащую. А она, как назло, не дохла в том количестве, запланированном там, вверху, – в органах. Лагерные врачи прилагали свои силы, опыт и знания, чтобы выжил человек. Часто не было медикаментов, многим высылали посылками. В ординаторской иногда шаром покати – пусто.
Однажды вбегает Вавро:
– Пан, пан, человеку плохо.
Бегу. Сердечный приступ, пульс мерцает и, как ниточка, вьется. Лекарств – ни грамма, ничего, пусто. Чем помочь?
– Вавро, ноги в горячую воду.
Синеет человек, дыхания нет.
– Потерпи капельку, я тебе лекарство специально припрятал, как выпьешь, все как рукой снимет.
Пока Вавро опускал ему ноги в ведро, прибежал я в ординаторскую и давай пустые бутылочки полоскать, чтобы хоть чем-то пахло да вкус был; наполоскал, налил в стаканчик и несу торжественно, как чашу.
– Сейчас у тебя все пройдет, и ты спокойно заснешь. Пей, это очень сильное средство.
Пьет до дна, а в глазах вера и надежда.
– Ну, вот и все, сейчас все пройдет.
Держу пальцы на пульсе, а он тук-тук и в норму приходит, хотя и с перебоями, но все не то, что было.
– Давай, я тебя положу повыше, ты и заснешь.
Положил. Пульс лучше, больной успокоился, больной уснул. Отошла смерть, надолго ль? А сколько было заворотов. Получит человек посылку, девать некуда: в бараке сопрут. Вот он ее и уминает, трамбует в брюхе, а оно у него тощее, отвыкшее, ночью тащат в одеяле – заворот кишок. Сифонишь ведрами, пока газ не пойдет, а газу этому радуешься, как песне соловья. Раскрутил!
Ночная смена – это неотложка, это пункт первой помощи. Чего только тебе за ночь ни приволокут из бараков! И кровотечения, и завороты, вывихи, приступы печеночные, сердечные, у того камень в мочеточнике застрял, у другого понос свистит. Всю ночь напролет шприцы кипят, а иногда и в амбулаторию бежишь за запасными.
Так один раз прибежал я за шприцами в амбулаторию, а санитар тем временем полы драил в приемной. Бегу, не разбираясь, где мыто, где не мыто – человек умирает. Слышу мне в спину санитар:
– Ишь разбегался, жид пархатый!
В одно мгновенье я поставил шприцы на лавку и, спокойно подойдя к нему, вроде я и не слыхал слов его, беру у него из рук швабру – он отдает. А я ему этой шваброй вдоль хребта раза два и протянул, молча взял шприцы с лавки и ушел. Утром сдал дежурство, гляжу: тот санитар у кабинета Людмилы стоит и ее дожидается.
«Жди, – думаю, – жди!»
Дело в том, что Людмила терпеть не могла антисемитизма, и я это знал. И вообще, надо отдать ей должное, человеком она была несклочным.
Однажды шла Людмила по зоне, а сзади нее молодые парни обсуждали довольно громко ее достоинства да как бы хорошо было ее… Людмила подошла к ним и надавала по рожам с размаху, и все молча. Она могла бы посадить их в БУР[140]
, в изолятор, ее власть! Но она сама за себя постояла и на помощь никого не призвала, и за это ее уважали.Так вот, только я глаза закрыл, бежит санитар:
– Иди, тебя начальница вызывает.
Вхожу. Стоит тот санитар, а Людмила начинает на меня орать:
– Кто вам дал право рукоприкладством заниматься, я вам покажу, я вам дам!
– Гражданин начальник, разрешите сказать!
– Говорите!
Я объясняю ей, по каким срочным обстоятельствам я вынужден был бегать за шприцами.