Я жил, я оказался в созвучной мне духовной атмосфере человека, не угнетающего мою индивидуальность, а развивающего ее. Мир его души мне был понятен и близок, так как с раннего детства во мне был заложен фундамент из тех же камней. Муромский период не смог его разрушить. Одни шрамы, полученные мною от первого моего соприкосновения с реальной жизнью, исчезли бесследно, другие остались, ибо
«Встающего Бог подымает», – говорил он. Падать легко, удержаться трудней, а чтобы встать, нужны силы и помощь, приходящая всегда к призывающему ее. Вся наша жизнь – это ванька-встанька! В те годы Коленька дал мне кров, одежду и пищу, но самое главное – он наполнял меня пищей духовной, без которой душа жить не может, а чахнет, хиреет, и в конце концов жизнь плоти превалирует над жизнью духа. Это была живая и сильная своим примером школа мудрости, в основе которой лежали вера и ее главенствующее значение в жизни духа над телом. Это была школа, в которой я на множестве примеров видел силу добра и победу ее над силами зла, в которой я понял:
что лучше, как это ни трудно, простить сто раз, чем единожды отомстить;
что пренебречь обидой, как это ни унизительно, спокойней, чем держать ее на сердце;
что душевный мир ценней и богаче всякой ссоры, всякой вражды и ненависти;
что материальные блага, деньги, слава – ничтожны по сравнению с вечностью;
что лучше от дать, чем взять, ибо рука дающего не оскудеет[59]
;что терпенье рождает мужество, а неприязнь побеждается терпеньем;
что смысл нашей жизни в том и состоит, чтобы сеять мир, а не вражду, любовь, а не ненависть; гасить огонь, а не разжигать его.
Это была школа, открывающая предо мною величие духа и ничтожность греха, силу добра, которая гасит пламя зла и ненависти. Такой был Коленька, и вся его школа была его личный пример, его жизнь, в которой слова не расходились с делом, а дела соответствовали словам. Все, что я видел и слышал на протяжении многих лет, соответствовало тем камням, что были заложены с детства в основу будущего здания, и Коленька волей Божией продолжал класть в него свои кирпичи. Это отнюдь не значит, что страсти не бороли мою душу, что житейская грязь не топила меня в своем болоте, зло и ненависть не кипели в моем сердце; что блага мира мне были чужды и что мир вселился в мою душу и не покидает ее; что отдаю без сожаления, что не осуждаю, не лгу и красота женского тела не влечет меня. Нет, все эти грехи не оскудели во мне, к великому моему стыду, но Коленька научил меня ВСТАВАТЬ! «Человек перестает грешить, когда грех ему омерзеет, – говорил Коленька, – а до тех пор, падая, смотри вверх!»
Кому много дано, с того много спросится. Столько, сколько мне было дано, мало кому давалось. «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши? Конец приближается, и имаши смутитися…»[60]
Еще в Муроме, когда мама приходила в отчаянье от моих падений, я убеждал ее, что я тот самый разбойник «благоразумный», который, будучи распят за злодеяния свои вместе со Спасителем, «во единем часе» покаялся и первым вошел в рай[61]
. На что мама резонно отвечала:– Это еще надо заслужить, разбойников-то было два, а покаялся один. А покаялся он потому, что душа его не умерла окончательно, и совесть сознавала грех.
Вот это сознание своей вины развивали во мне с детства мама и всячески Коленька, когда говорил, что, упав, спеши встать. Вставание возможно только при наличии раскаяния, а смотреть вверх – мольба о прощении и помощи. Оценивая сейчас всю свою прожитую жизнь и сколько милости, добра и помощи Божией было мне оказано, я прихожу в ужас, в каком неоплатном долгу я нахожусь, как тот евангельский раб, который был должен тьму талантов Господину своему и которого Тот простил в надежде на исправление[62]
, которого у меня нет. Остается единственная надежда на помилование, а для этого необходимо самому быть милосердным, не душить того, кто должен мне один талант, простить обижающих, молиться за ненавидящих, благословлять гонящих. Обрести душевный покой возможно только тогда, когда человек найдет в себе силы всем и все простить и самому быть прощенным.