Строго говоря, все эти уголовные дела на следователей НКВД-КГБ, реабилитационные дела, надзорные производства, хранящиеся в архивах Главной военной прокуратуры, не говоря уже о следственных делах, припрятанных в КГБ, тюремных делах, гниющих в любой из старых тюрем, — все это надо публиковать в том виде, в каком они сохранились.
Вопрос не в том, что люди узнают какую-то новую для себя информацию. Хотя — узнают. Как узнавала ее я.
Узнают, что портного можно было арестовать за то, что он пришил не ту подкладку, музыканта — за то, что плохо сыграл на концерте и тем расстроил изысканный вкус начальника из НКВД, учительницу — за то, что поставила не ту оценку дочери следователя…{68}
Узнают, как люди от боли и страха (скажем — клизмами из кипятка) превращались в готовых на все животных. Как сходили они с ума в карцерах размером 50 на 50 сантиметров — такой был в НКВД Северной Осетии,{69}
как добивались показаний от тех, кому уже был объявлен смертный приговор.Узнают, что пытка — это не обязательно избиение до потери сознания. Можно и не бить: не пускать в туалет во время многочасовых допросов — «подпишешь — пущу». Не давать есть по нескольку дней подряд и притом — обедать на глазах у допрашиваемого. Сутками не разрешать спать. Приказывать не шевелить пальцами ног и рук. Предлагать испытывающему нестерпимую жажду заключенному воду из туалета. Отправлять в «холодную баню» с цементным полом. Приковывать к горячей батарее, и обещать все то же самое сделать, например, с дочерью…{70}
И это — только из уголовного дела только одного следователя НКВД-МГБ.А это — из другого: «Допрашивали всю ночь — 17 часов… Без сна, без еды… Требовали ложных показаний…» Год — 1988, третий год перестройки. Место — Москва.{71}
Я вообще думаю, что люди должны знать, что
с ними могут сделать — в собственной стране, собственные сограждане. Не «нелюди» — как часто мы себя успокаиваем, — люди. Такие же люди, как и мы.Но главное то, что там, на пыльных архивных полках, хранятся крики и стоны тысяч людей — их жалобы, предсмертные письма, прошения о помиловании, просьбы их детей, жен, мужей и матерей, протоколы их допросов, свидетельства глумления над ними и их собственные исповеди-рассказы военным прокурорам… Там хранится, гниет, а возможно, и уничтожается трагедия огромного народа, действительная история этой страны, которую мы до сих пор не знаем, а потому уроки которой все еще не восприняли. И повторяем те же ошибки вновь и вновь.
Работая над книгой, перечитывая страницы своих блокнотов, куда я переписывала листы уголовного дела (о ксероксе не могло быть и речи), я вдруг с ужасом поняла, что, если я все это не вылью на бумагу, — сии страшные, бесценные документы — свидетельства чужих страданий! — просто умрут. А ведь их писали живые — тогда еще живые — люди. И меня преследует — буквально преследует — это чувство, что я хороню их вновь.
«…Ведение следствия поручили Текаеву. Последний вызывал меня к себе, потом к нему приходили Городниченко и Боярский и, задав один вопрос: дам ли я признательные показания или нет, связывали мне руки и ноги и начинали бить резиновым шлангом по очереди… В дальнейшем меня даже не спрашивали, а заводили в кабинет и сразу начинали бить… Я уже не в состоянии был ходить — по существу надзиратели меня на допрос не водили, а носили. Эти пытки продолжались с вечера до утра каждый день, кроме вечера с воскресенья на понедельник, причем били до потери сознания, потом обливали холодной водой, приводили в чувство и били снова… Били по сплошным гнойным ранам, образовавшимся от этих побоев на моей спине, а на бедрах мясо отстало от костей и гной из ран выходил в большом количестве, а врачебной помощи мне не оказывали. У меня начались приступы нервных судорог и я, боясь сумасшествия, пытался покончить с собой. С этой целью я в бане выдернул ржавый гвоздь, продержал его в параше несколько дней, потом всунул в вену левой руки, продержал его там целые сутки — с намерением вызвать заражение крови. К моему удивлению — не получилось. Тогда в бане повесился на крючке, но крючок сорвался… Последний раз били с семи часов вечера до восхода солнца 16 мая 1939 года, требуя подписать заранее подготовленный лист коротенького протокола… В одно время на несколько дней ко мне привели Шарикяна Антона — секретаря Орджоникидзевского горкома КПСС — еле живого. Он «видимо» уже начал сходить с ума и все время спрашивал, не знаю ли я, есть еще на улице советская власть или нет… Его держали на стойке 12 дней, потом били… На суд ко мне привели Кокова и Маурера…